‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Честь имею!..

Главы из книги Федора Олферьева «Россия в войне и революции».

Главы из книги Федора Олферьева «Россия в войне и революции».

«Береги честь смолоду» - такой эпиграф взял Пушкин для «Капитанской дочки». Этот же эпиграф вполне бы подошел и к выбранным для публикации главам из книги полковника Генерального Штаба Царской Армии Федора Сергеевича Олферьева (1885-1971). Написанные в эмиграции, эти воспоминания дают нам весьма достоверную картину последних лет Российской Империи. И также рисуют нам замечательный образ «рыцаря Империи», ее защитника. Здесь мы увидим его в молодые годы, когда он только еще встал на свой офицерский путь. Порой он спотыкается, но всегда ищет не своей, а Божьей правды. Предлагаем вниманию читателей продолжение воспоминаний Федора Олферьева (начало см. здесь), которые посвящены периоду после революции 1905 года. Редакция благодарит Алексея Михайловича Олферьева (г. Москва) за содействие в этой публикации.

Корнет Олферьев


Корнет Федор Олферьев. Фото 1905 года.

Получение офицерских погон далеко не означало завершение подготовки к службе в полку, а требовалась большая и постоянная работа над собой, чтобы держаться на уровне даже среднего офицера. На очереди была необходимость научиться хорошо ездить верхом. Я каждый день ездил на своих двух лошадях, доезжал молодую казенную лошадь, которая давалась для этой цели каждому молодому офицеру, и принимал участие во всех устраиваемых в гарнизоне конских состязаниях.

«На нем только «штыбно» сидеть, он сам выиграет», - говорил мне конюшенный - сорокалетний Франк, ведя под уздцы к старту чистокровного жеребца - лучшую лошадь в то время в нашем полку, на которой я во второй раз выходил на скачку в Царском Селе.

«Что это за слово «штыбно», - думал я, - вероятно, от какого-то английского слова.

Однако спросить его об этом не решался.

Царскосельские скачки только что начались, и мой однополчанин Водя Бэр предложил мне принять участие в них. Для меня это была большая честь и радость. На первой скачке я пришел вторым за кирасиром Эксе. Моим главным соперником был улан Носович, и хотя ездок он был еще более известный, чем Эксе, я чувствовал, что готов был в этот день состязаться с кем угодно. Но это сознание не уменьшало во мне той внутренней дрожи, которая не дает иногда докончить начатую фразу и которую хорошо знают только те, кто когда-либо участвовали в публичных состязаниях.

Однако как ни велико было мое волнение, я не мог отделаться от одной назойливой мысли: там, в трибунах, когда я уходил садиться на лошадь, «она» сказала мне: «Я буду за вас молиться». И на мгновенье, которое заметил я один, остановила свои выразительные серые глаза на моих. Я не выдержал этого взгляда, опустил голову, поцеловал ее руку и поспешно ушел. «Зачем я ей нужен, - думал я, - у нее есть муж, с которым она по всем признакам счастлива. Я ни разу не показал ей, что она мне нравилась… Да и нравилась ли она мне? Не нравилось ли мне в ней только то, что она была первая женщина, обратившая на меня внимание».

…Всех нас было человек пять. Носович, видимо, следил за мной так же, как и я за ним, и скоро оказался рядом со мной. Дистанция скачки была две версты. Надо было раз пройти мимо трибун, сделать полный круг и закончить у трибун. Проходя мимо трибун, я подумал: «Следит ли она за мной сейчас или уже кокетничает с кем-нибудь другим?» Поймал себя на этой мысли и озлился.

На противоположной стороне круга почувствовал, что лошадь Носовича начала отставать. На последней кривой я уже был на корпус впереди всех. При выходе на прямую Носович, однако, несколькими скачками выдвинул свою лошадь вперед и опередил меня. Я понял, что его отставанье было лишь маневром, чтобы усыпить мою бдительность. Вспомнил слово «штыбно» и, не вынимая хлыста, пригнулся к шее лошади и раза два качнул ее шенкелями [кавалерийской посадкой]. Это произвело эффект. Мы опять шли рядом, но Носович уже бил свою лошадь хлыстом, пытаясь опередить меня.

Мы подходили к столбу. Я качнул еще несколько раз, и столб оказался позади… Точно не знал, кто выиграл скачку, но когда, перейдя в шаг, я повернул к трибунам, оттуда понеслись родные звуки полкового марша. И понял, что скачка была моя.

- Сегодня мой праздник, - сказала она, когда я подошел к ее ложе.

- Пусть уже это будет «наш праздник», - смеясь, заметил я.

Бэр, желая отпраздновать событие, пригласил нас всех обедать к «Эрнесту». Хороший обед, вкусное вино, первый успех на скачках, а главное - первый успех у женщины - всё это пьянило меня, и мне иногда казалось, что я вижу сон и боюсь пробужденья. Я сознавал, что пробужденье будет ужасно, стыдно, что она жена моего друга и что сама мысль о ней была преступна. Но я тут же находил себе подлое оправданье: «Я не начинал. Не могу же я ей сказать, идите к вашему мужу и оставьте меня в покое. Может быть, я и скажу, но только не теперь. Сегодня и наш праздник».

После обеда Водя как уравновешенный человек оставил нас и уехал в лагерь, а мы втроем поехали на стрелку. На самой западной стороне Елагина острова, где кончается земля и начинается Финский залив, собрался «ВЕСЬ» оставшийся летом в столице «Петербург». Блестящие выезды, роскошные дамские наряды и скучающие элегантно одетые мужчины - всё стянулось на этот край земли, как магнитом притянутое опускавшимся в свинцовую воду залива бледным северным солнцем. Мы вышли из экипажа и пошли на самую оконечность стрелки. Солнце быстро погружалось в воду, и чем глубже оно садилось, тем скорее оно исчезало.

- Зачем уходит солнце? - мечтательно сказала она, думая вероятно о своей уходящей молодости.

- От греха подальше, - прозвучал голос мужа.

Солнце ушло. Бледная заря зажглась на горизонте. Начало становиться сыро, и стрелка постепенно стала пустеть.

- Пора и домой, - сказал муж.

«Скажи, зачем тебя я встретил?» - пела цыганка.

- Она спрашивает вас за меня, - сказал я.

- Зачем драма. Я не люблю драмы. Так судьба. Вы верите в судьбу? - спросила она. И не ожидая ответа, продолжала:

- Вы знаете, я вчера видела вас во сне и знала, что всё будет, как случилось... Знаете, я иногда думаю, что он это вы, - закончила она, указывая глазами на мужа.

Дальше идти было некуда.

- Это невозможно, - говорил я в безнадежной попытке обороняться, - этого быть не может.

- Надо только захотеть...

Я расстался с мужей и женой и поехал на Балтийский вокзал. Но поезд уже ушел. Пришлось уговорить извозчика везти меня прямо в лагерь. Он поднял крышку у коляски и поехал с треском по шоссе на Лигово, а я, забравшись с ногами на сиденье, заснул крепким сном, как только могут спать юнцы - во всяком положении, в каком бы их ни застала усталость.

Солнце было высоко, когда я добрался до села Дмитриева. Полк уже выступил на маневры, и виден был только его хвост, поднимавшийся на Шунгоровскую гору. Натянув амуницию, я вскочил на Свояка, галопом догнал эскадрон и сконфуженно стал на свое место.

«Корнет Олферьев, на биваке явитесь и доложите мне о причине вашего опоздания», - крикнул мне командовавший эскадроном Ершов так громко, чтобы слышали нижние чины. Потом на походе он подъехал ко мне и тихо сказал: «Ты знаешь, как я сам люблю скачки, и вчера ты меня видел в Царском. Но я никогда не позволял себе опаздывать на службу. Если ты хочешь продолжать скакать, ты должен дать себе обещание, что это было в последний раз».

Увы... Это было не в последний, а только в первый раз.

В этом году мне особенно повезло по службе. Однажды после ученья командир полка сказал мне, что Великий Князь остался доволен рассыпной атакой 2-го эскадрона, которую он случайно видел. Оказалось, что в этот день я заменял командира эскадрона. В другой раз за важное донесение из разъезда я получил благодарность в приказе по дивизии. Наконец, в том же году я выиграл барьерную скачку в Красном Селе в Высочайшем присутствии.

Последнее было для меня совершенно неожиданно и поэтому, вероятно, так хорошо сохранилось в моей памяти. Было это так.

Перед скачками был двухдневный манёвр, на котором нашим отрядом командовал уланский командир Орлов. От нашего полка я был послан к нему с дежурным разъездом. Было это поздно вечером. Орлов сидел в чухонской избе и в ожидании донесений пил коньяк и слушал песенников. Высокий, стройный, красивый, по-гусарски носивший свою смятую фуражку набок - он был олицетворением отваги и лихости.

До получения Улан он служил в Гусарах Его Величества в те дни, когда Государь в бытность свою Наследником Престола отбывал там свой ценз[1]. Орлов никуда не выезжал из полка, а стремился упростить свой образ жизни до солдатского состояния, даже наружно уподобляя себя нижним чинам: вместо «да» говорил «так точно», вместо «хорошо» говорил «слушаюсь». И всё в таком духе. Будучи сам простым и безхитростным, Государь привязался к нему и стал ему другом. Естественно, что вступив на престол, он его не забыл. А Орлов, получив Улан Ея Величества, стал лично известен их шефу - Императрице Александре Федоровне. Государыня всё еще чувствовала себя иностранкой в России и редко к кому из русских питала доверие. Но если кто входил в это доверие, то такому человеку не было предела ее милостей. Орлов стал одним из них. Это обстоятельство не преминуло породить зависть к нему. Всякий его шаг, всякий минимальный промах замечались и вызывали злую критику: «Вот он, хваленый Орлов, говорили кругом, он просто ловкий царедворец, поэтому ему всё и сходит». Он не был богат и, как говорили, не был счастлив в семейной жизни. Всего себя он продолжал посвящать службе, и в обществе встретить его было нельзя. Скоротечная чахотка унесла Орлова в молодых годах.

Вот этот-то Орлов и загулял тогда в чухонской избе под Красным Селом со своими уланами, слушая песенников. Уланы пели те же песни, что и мы, но манера петь их была другая. Мне всегда казалось, что она была вычурна и менее мужественна. Сама гулянка у них называлась «бал», что тоже звучало натёртым паркетом и ажурным кружевом. Но всё это была мелочь. В основе близкая родственность полков сказывалась во всём, и я никогда не чувствовал себя чужим у улан.

Орлов сидел напротив меня, запел:

- Конно-Гренадёрик, что не весел,
Что головушку повесил?

Песенники подхватили:

Жаль мне гренадера,
Жаль мне, жаль его.
Истоптала черевички,
Ходючи до него.

Я встал и сказал единственную допустимую моему корнетскому чину речь: «За здоровье Улан Ея Величества и их командира!» Беседа оживилась. Внимание сосредоточилось на мне. Но молодой «корнетик», как звал меня Орлов, был уже стреляной птицей, и повалить его рюмкой-другой было трудно.

Сидели до утра. Наконец пришло жданное донесение. Дараган развернул карту. Коньяк отошел в сторону, и песенники были отпущены. Орлов подозвал меня, дал мне задачу, и, простившись с хозяевами, я выехал по указанному мне направлению, мечтая как можно скорее по окончании маневра добраться до постели.

Когда же, наконец, добрался до Дмитриева, меня встретил у моей избы Ершов, у которого была рука на перевязи. Это был один из его очередных вывихов, которые случались часто как следствие безконечных падений с лошади и с лошадью.

- Хорошо, что я дождался тебя. Ты должен сейчас ехать на скачки и заменить меня. Я записан на трехвёрстную скачку, но проклятое плечо выскочило опять и приходится просить тебя.

- Вряд ли могу помочь. Всю ночь не спал, - попробовал я отказаться.

- Если ты не поедешь, то наш полк в этом году не будет представлен совсем.

Против этого аргумента возражать было нельзя. Ради полка надо было напрячь все усилия. Вымыл физиономию, надел чистый китель и погнал кучера на двуколке на скачки. И только успел подбежать к конюшне по приезде, как пришел приказ выезжать на старт. Стартовал Орлов.

- А, корнетик. Вот это я люблю, - вскричал он, увидав меня, - теперь надо выиграть эту скачку.

Признаюсь, что я в этом далеко не был уверен, а молил Бога, чтобы только не оскандалиться и усидеть.

Всех участников было четверо: улан Поляков, гусар Трубников, драгун Языков и я. Со старта, как всегда, мы пошли вместе, но на каждом барьере я выигрывал по крайней мере корпус. Конь мой, которого я раньше никогда не видел, нес меня, и у финиша я оказался настолько впереди всех, что на снимке, который мне потом принес придворный фотограф Оцуп, я был виден только один.

Приз получал из рук Царицы. Только придя в павильон, я вспомнил, что был небрит, и чувствовал себя весьма неловко. За год, что я не видел Государыни со времени моей службы у нее пажом, мне показалось, что манеры ее приобрели более уверенный характер. Но по-прежнему с той же серьезностью и сосредоточенностью она продолжала исполнять свой долг среди толпы чуждых ей людей. Орлов был тут же, помогая ей выдавать призы. Когда пришла моя очередь, он что-то сказал Императрице, чего я расслышать не мог. Она передала мне серебряный сосуд и поздравила с выигрышем.

С тех пор не только я знал Орлова, но и он знал меня и каждый раз при встрече уделял мне несколько слов. А Государыня на полковом празднике в следующем году, минуя многих старших, подошла ко мне и осведомилась, продолжаю ли я заниматься конным спортом.

Вечером в полковом собранье меня чествовали товарищи, и сам командир полка поднес мне чарочку. Этот день был верхом моих достижений за всю мою службу в полку. Я достиг того, о чем мечтал - меня стали считать хорошим офицером. Но увы, тогда уже это мало радовало меня, я все больше и больше запутывался в русалочьих тенетах, которые, как я был уверен, влекли меня в бездну. Однако остановиться и вырваться из них - не было сил.

Это было время, когда молодость била ключом и упорно отказывалась стать в рамки, подготовленные ей жизнью. Мне был 21 год, но уже начинало казаться, что я становлюсь старым, что путного из меня всё равно не выйдет и что поэтому надо было брать от жизни всё, что она могла дать... А там - будь что будет.

*  *  *

Я сидел в гостиной полкового собранья в глубоком мягком кресле в углу у окна.

Перед самым завтраком пришел адъютант Лев Платонович Стефанович. Увидев меня, подошел и, как всегда, с ласковой, несколько застенчивой улыбкой, подергивая плечом с золотым аксельбантом, сказал:

- Хорошо, что ты здесь. Тебя хочет видеть командир полка.

- Что случилось? - озабоченно спросил я.

- Нет, ничего особенного, - улыбнулся Левушка, и эта улыбка меня успокоила.

Наконец пришел и командир полка барон Николай Александрович Будберг. Не любить и не уважать этого человека было нельзя, хотя он ничего особенно выдающегося собою не представлял, но ни на что и не претендовал. Он служил в полку с корнетских чинов, был с полком одно целое и остался холост. Приняв полк от Великого Князя, он заботился только об одном - сохранить его в таком виде, в каком он был при его предшественнике. Для себя он карьеры не искал. Вероятно, это обстоятельство и помогло ему справиться с командованием в тяжелые времена брожений и безпорядков. Это и располагало нас к нему, как к своему родному.

Николай Александрович пожал всем руку и отозвал меня в кабинет. С глазу на глаз он говорил мне «ты», так как знал меня еще мальчиком: «Ты знаешь, Олферьев, я был другом твоего отца и считаю, что сейчас в память его я должен исполнить то, что сделал бы он, если бы был жив: тебя надо поскорее убрать от соблазнов, от женщин… на время - подальше от Петербурга. И, так как твой эскадрон уходит в Лифляндию, я тебя отчисляю от учебной команды, и ты отправишься вместе с эскадроном. Помни, что это я делаю не для пользы службы, а для твоей личной. Мой долг предостеречь тебя от опасности».

Мы оба вздохнули с облегчением: барон не любил таких процедур, а я был рад, что так легко был разрублен гордиев узел моих грехов, над которым я что ни день ломал себе голову. Я был благодарен командиру полка не только в тот день, но и остался благодарен ему на всю жизнь.

Атмосфера 1906-­1910 годов

Безпорядки кончились. Революция, признав свое временное поражение, ушла в подполье и оттуда продолжала давать о себе знать, вырывая от времени до времени из рядов охранителей наиболее видных ее деятелей. Погибли Великий Князь Сергей Александрович, граф Игнатьев, Плеве, Столыпин…

Окружив себя стеной видимой и невидимой охраны, двор жил в изоляции от страны: зимой - в Царском, а летом - в Петергофе. Третья Государственная Дума даже и не пыталась изображать собою законодательное учреждение. Урядники, исправники и земские начальники вернулись на свои места и взяли в свои руки бразды правления. И видимость старого порядка была восстановлена.

Но это была только видимость. Правда, крестьяне земли не получили. Но и помещик быстро терял ее. Появился новый класс богатых торговцев (кулаков), которые скупали ее по дешевой цене и заводили на ней свои хозяйства. Соседу мужику от этих хозяйств становилось еще тяжелей. Натуральное хозяйство сменилось денежным. Новые землевладельцы не отдавали земли на обработку крестьянам, а обрабатывали ее сами машинами и наемными рабочими за деньги, на которые уже трудно было покупать недостающий хлеб у тех же кулаков. В стремлении искоренить начала социализма в общинном владении землей, по плану Столыпина, начали выделять крестьянам хутора и делить землю на отруба, прикрепляя ее в полную их собственность. Но количества земли от этого не прибавилось, и мужицкая нищета от этого не уменьшилась.

Тем временем капитал в поисках дешевого труда быстрым шагом двигался в Россию. Строились фабрики, железные дороги, силовые станции... В городах зажглось электричество, по улицам пошли трамваи. Извозчики уступили свои места таксомоторам. Вырос новый тип быстро богатевшего образованного купечества, которое уже не довольствовалось своим безправным положением и через своего представителя в Думе - Гучкова искало себе политических прав.

Также быстро рос класс людей свободных профессий: докторов, адвокатов, ученых и техников-инженеров. Вынеся с собой со школьной скамьи протест против старого порядка, образовали политическую партию конституционалистов демократов и, с представлявшим их в Думе профессором Милюковым, открыто ставили себе задачей введение конституции и тайно мечтали о республике.

Наконец рост фабрично-заводской промышленности дал начало рабочему пролетариату, который, пока еще будучи под бдительным надзором полиции и лишенный водительства революционеров, скрывавшихся за границей или сосланных в Сибирь, таил свои надежды, накапливая силы для надвигавшейся решительной борьбы.

Развитие промышленности и рост капитала не помогли и главной массе дворянства. Оно цеплялось за свои привилегии, продолжало не сознавать необходимости работать для продолжения существования и, теряя земли, устраивало себе синекуры, переполняя ряды и без того уже многочисленной бюрократии. Таким образом, после первой вспышки революции пострадавшими оказались два основных сословия, на которых зиждилась Россия Александра III, - дворяне и крестьяне. Новые хозяева положения - землевладельцы (без различия их классового состояния), промышленники, фабриканты и еще очень малый числом, но сильный интеллектуально класс людей свободных профессий естественно искали и нового политического устройства.

Тем временем в армии также произошли перемены. Прежде всего в награду за верную службу по защите Царя и Отечества от врагов внутренних она получила... новую форму! Как бы для пущего контраста в нищих захолустьях нашей западной границы появились гусары в блестящих формах всех цветов радуги, уланы с конскими хвостами и лацканами - красными, синими, канареечными… Все драгунские полки получили наши конно-гренадерские каски, которыми мы до сих пор гордились, считая их нашим боевым отличием. Даже армейская пехота, где часто офицер не имел средств купить жене новую юбку или пару сапог детям, получила бляхи на шею и две лишних блестящих пуговицы на мундир.

Красивая новая форма. По-видимому, даже в наш практический век она имеет гораздо большее значение, чем мы хотим об этом думать. Даже самая практическая власть - советская и та украсила свои войска новой формой тогда, когда от армии стало в зависимость ее собственное существование.

В те наши дни этой дорого стоившей и казне и офицерам реформы являлась необходимость удержать офицеров в строю, так как они быстро покидали его. К сожалению, реформа эта, однако, нужных офицеров удержать не могла: оставались в строю только те офицеры, кто никуда больше не был годен. И вот, приходилось таких-то аттестовывать на командные должности. Гвардия страдала той же болезнью, только в большей степени, ибо гвардейский офицер имел больше связей и мог легче устроиться на стороне.

Вместе с тем новобранцы призыва 1906 года и позднее заметно отличались от старых солдат. Они еще сознавали необходимость военной службы, но уже легко отличали требования дисциплины от произвола начальства. Мне пришлось заведовать призывом 1907 г., и помню, что часто приходило тогда в голову: «Что, если бы с этими солдатами пришлось атаковать революционную толпу, производить аресты, были бы они так же безмолвно послушны, как старослужащие?» Думалось, что нет.

Маруся Гревенс

Это было в Екатеринин день 24 Ноября. Я сидел с теткой Лодыженской в ее гостиной и подбирал на рояле какой-то назойливый мотив. Раздался звонок, и в комнату вошла молодая красивая брюнетка. Она была просто, но элегантно одета. Ее маленькую головку под большой, как тогда носили, шляпой обрамляли гладко причесанные черные волосы. По матовому цвету лица можно было ее принять за француженку. Она остановилась и взглянула вопросительно на меня своими большими карими глазами, как будто спрашивая: «Кто же ты такой?» Я встал, и в моей голове пронесся тот же вопрос.

В это время вошла тетка: «Что же ты, Федя, не просишь сесть? Это мой племянник Федор Сергеевич Олферьев. Марья Владимировна Гревенс»[2].

Сели. Из разговора я понял, что тетка знала гостью давно. Гостья держала себя с достоинством, но просто; говорила простым русским языком, но без того специфического ломанья его, которое было свойственно петербургскому обществу. А по быстрым и всегда точным ответам ее чувствовалось, что ее маленькая головка умела думать. Она мне понравилась с первого взгляда, и, как она утверждает сейчас, это было взаимно. Но тогда она умела это долго и ловко скрывать, что подчас причиняло мне мученья, знакомые всякому влюбленному.

В этот день мы обедали у тетки и, как жена рассказывает теперь, сидя рядом с ней за столом, я не только забывал угощать её, а взяв себе на тарелку, отодвигал блюдо в сторону.

- И это тебе нравилось? - спрашиваю я.

- Нет, но тебе я это прощала.

По-видимому пословица: «Не по хорошу мил, а по милу хорош» находит себе иногда оправданье.

- Кто эта барышня, которая вчера с нами обедала? - спросил я тетку.

- Помнишь во Ржеве офицера Селиванова? Это его племянница. Мать ее умерла несколько лет тому назад, а отец умер в прошлом году. Они оба были очень уважаемые люди. А что, она тебе нравится?

- Очень.

- Я была бы рада, если бы ты женился на Марусе. Только надо уйти из полка и стать на ноги.

- Я ни из-за какой Маруси из полка не уйду, - сказал я.

- Тогда забудь о ней. Уверена, что у неё достаточно ума, чтобы не выйти за офицера.

На этот раз с теткой нельзя было не согласиться. Не говоря уже о материальной стороне вопроса, служба в строю и семейная жизнь плохо уживались вместе. Полк сам представлял собою семью, в известных отношениях дисциплинированную, в других - разнузданную и безшабашную, но всегда дружную, сплоченную и требовавшую от своих сочленов полного подчинения себе. Место жены отодвигалось на задний план. В офицерское собранье вход дамам был запрещен. При служебных назначениях семейное положение офицера в расчет не принималось. Лагери, маневры, командировки отрывали его по месяцам от дома. Жене приходилось - или скучать одной в Петергофе, или тянуть мужа из полка, или погрязать в той части полковой жизни, которая ей отводилась: через мужа изучать все полковые сплетни и принимать офицеров в своем доме, становясь с ними на полутоварищескую ногу, иначе говоря, превратиться в то, что называлось «полковую даму». Вероятно, начало разрушения военной службы неблагоприятно действовало на молодых дам и приводило их к тому, что некоторые из них ложились спать не всегда со своими мужьями. В те дни у нас в полку было семь офицерских жен. Уподобить свою жену одной из них я не хотел.

Но и забыть свою новую знакомую не мог. Я думал о ней по дороге в Петергоф, в манеже, в собранье, ложась спать и просыпаясь, и был безконечно рад увидеть ее в ложе Михайловского театра, где она была вместе с моей кузиной и ее мужем. Сидел позади нее и видел только ее классическую гладкую прическу и маленький кусочек шеи, который виднелся между волосами и закрытым платьем. Странное чувство я испытывал: знал, что она станет моей женой, знал так же точно всю практическую неосуществимость этого и старался отогнать мысль об этом как можно дальше.

После театра мы пили у нее чай. Она жила в квартире отца одна.

- Меня упрекают, что я живу одна. Но мне ведь не с кем жить, я совсем одна, - говорила она, - а компаньонку брать не хочу.

- Она такая умная, - сказала кузина, когда мы вышли на улицу направляясь домой, - что мне даже трудно с ней разговаривать.

- В таких случаях говорят не умная, а образованная, - с досадой заметил муж.

Маруся Гревенс была единственным ребенком у родителей, которые перед ее появлением на свет потеряли семилетнего сына, умершего от скарлатины. Она росла, окруженная заботами и опасениями матери, чтобы несчастный случай не унес и ее. Мать смотрела, чтобы на нее не подула струя холодного воздуха, и она не простудилась. Ее держали вдали от сверстников, чтобы не заразилась. И жизнерадостная, шаловливая девочка сидела дома, как в клетке, исключительно среди взрослых. Ее даже не отдавали в школу, а учителя приходили инструктировать на дому. Благодаря тому, что обучение не придерживалось шаблонной программы, она получала возможность заниматься теми предметами, к которым она чувствовала большее призвание. Отсутствие сверстников и детских игр она заменяла чтением. Она любила историю, литературу, поэзию, искусство, и выдающаяся память помогала ей далеко опередить в этой области своих однолеток. Каждое лето она ездила с родителями за границу, и было мало музеев и памятников старины в Европе, которых бы она не посетила. Все это делало ее исключительно интересной собеседницей. Родители ее не были богаты, но жили всегда в полном довольстве. Несмотря на то, что она была центром их любви и постоянных забот, она воспитывалась в повиновении старшим, строгом соблюдении традиций, сознании долга, преданности Родине и уважении к религии. И все это было в те дни, когда всё старое подвергалось безпощадной критике, когда молодая девушка ее среды получала большую свободу и не спрашивала разрешения, куда и когда она может пойти и с кем познакомиться.

И вот, после такого воспитания, она осталась совсем одна и не только получила возможность, а была вынуждена сама устраивать свою дальнейшую жизнь. И она никому своей свободы дешево уступать не собиралась. Однако выросши в полной изоляции от людей, она их не знала, не знала нужды, борьбы за существование - того, что толкает многих на ложь, обман, преступление. Будучи сама прямой и правдивой, она была склонна верить людям больше, чем они этого заслуживали. И, когда я познакомился с ней поближе, часто слушая ее, даже мне, несмотря на мою молодость и сравнительно малый житейский опыт, делалось жутко за то, что могло ждать ее в будущем.

Она приглашала меня несколько раз обедать, представила меня пожилым людям, друзьям ее отца. Наступило Рождество. Она устроила елку два раза для своих многочисленных знакомых. Я был приглашен на обе, и это в первый раз дало мне повод понять, что в моем присутствии она не скучала.

Мы встречались в театре. С компанией ее знакомых ездили на снег в Парголово, катались на вейках[3]. Скоро ее отдельные приглашения обратились в одно постоянное - приезжайте, когда можете. И я опять зачастил в город. Но на этот раз делал это, не манкируя службой, а наоборот, относясь с большим чем обыкновенно рвением к ней.


Иллюстрация к повести Пушкина «Капитанская дочка».

Мы ходили в музеи, куда я раньше ходил только по приказу из корпуса и ухищрялся ускользнуть с глаз воспитателя и удрать в город. Она терпеливо учила меня ценить красивое и понимать искусство, подолгу в полумрачном Эрмитаже мы останавливались перед Рембрандтом, Веласкесом, и она заставляла меня смотреть не только на нее, но и на живопись. Водила она меня и по концертам, где вместо Вари Паниной и Вяльцевой я слушал серьезную музыку и сознавал, насколько банально было мое музыкальное образование. Она часто цитировала наизусть Пушкина, Алексея Толстого, и я удивлялся ее памяти и тому, как красивы были эти стихи в ее передаче и как раньше я этого не замечал, когда сам читал их.

Время летело быстро. Близилась весна, и она начала строить планы на предстоящее лето, собиралась ехать к своей подруге в Бельгию. «Я хочу использовать мою свободу. Много чего я еще не видела на свете. А потом приеду домой и увижу вас».

Она не могла не замечать, что мне было грустно слушать про ее отъезд. Но высказать то, что чувствовал, я еще не считал себя в праве. Однажды, когда она особенно много говорила о деталях предстоящего путешествия и даже показывала мне чемодан, который она купила для него, я должно быть имел особенно несчастный вид, - она посмотрела на меня и тоном, не допускающим возражения, каким она часто говорит и сейчас, сказала: «В Петергоф жить я не поеду».

Я понял, что что-то другое, более реальное, чем желание насытиться свободой было в ее голове, что несмотря на чемодан, с Бельгией был вопрос далеко не решенный. И понял, что она видела, как я любил ее.

Настало время мне думать о том, о чём я так настойчиво думать не хотел. И меня осенила мысль пойти в Академию генштаба - что давало мне возможность, не покидая полка, переехать в Петербург и, вместе с тем окончив Академию, приобрести ту независимость, которая нужна была женатому человеку.

- Я поступлю в Академию, - сказал я.

Она подумала... - Поступите…

Одно было дело решить, другое - пройти конкурсный экзамен, на которых элемент случайности играл часто решающую роль. Но я твердо верил, что поступлю. А она верила в меня. Решено было, что она поедет на лето, как собиралась, в Бельгию, а я за это время выдержу экзамен, она вернется, и я получу ее в награду за свои труды.

Она уехала за границу моей невестой.

В полку никто не удивился, когда я в один прекрасный день прицепил саблю и пошел к командиру полка просить разрешения вступить в брак. Мое поведение за минувшую зиму было чересчур явным. Справки о моей невесте уже были получены, и командир только искренне поздравил меня, пожелал счастья в самом серьезном шаге жизни. Сам он, кстати сказать, не был счастлив в семейной жизни.

Но когда вопрос зашел о моем поступлении в Академию и об отпуске на лето, то Рооп запротестовал: «Я вас ни под каким видом отпустить не могу, по крайней мере до конца полковых учений. Вам довольно на подготовку шесть недель. А если и не поступите, то, признаюсь вам, полк от этого не проиграет. Да и вам выгоднее: вы отсюда получите полк скорее, чем из Генерального Штаба».

К моему намерению пойти в Академию товарищи отнеслись с большим недоверием: «Ты просто хочешь погулять летом, - сказал Саша Ершов. - Пока же выпьем бокал вина и прорепетируем мальчишник».

На пути к семейному счастью

В средине июня я получил отпуск. До экзаменов оставалось шесть недель, и надо было найти место, где бы я мог спокойно заняться подготовкой к экзаменам. Мысли мои, однако, все были с ней. Не проходило недели, чтобы я не получал письма и не писал бы сам. Считал дни до ее возвращения, и мне казалось, что я только тогда буду в состоянии сосредоточиться, когда она будет около меня. Поехать за границу было нельзя, пока она была там одна без риска подвергнуться осуждению петербургскими кумушками. Недели через две, однако, когда она встретилась со своей теткой Галиной Александровной Родзянко в Швейцарии, я получил разрешение туда приехать.

Продал лошадей, надел статское платье, сел в поезд и на другой день утром переехал границу в Вержболово.

От моего первого путешествия через Германию три факта запечатлелись в моей памяти. Во-первых, поразительная разница в культурных условиях жизни двух соседних народов, разделенных условной границей и живущих на одинаковой почве, в одинаковом климате и имеющих много общего. Вместе с тем контраст между бедными, редко разбросанными деревушками с их убогими покосившимися избушками, крытыми соломой, немощеными дорогами, по которым тащились тощие лошаденки, запряженные в неуклюжие телеги, бедно одетыми людьми и большим числом оборванных, босых, без призора бегавших ребятишек, с одной стороны, и сытым самодовольным прусским населением, жившем в солидных чистых постройках небольших селений, соединенных между собой хорошими мощеными дорогами, с другой. И всё это было всего лишь на другом берегу едва заметного ручейка. Контраст этот производил неизгладимое впечатление и вселял в душу досаду за свою Родину, каждый раз при переезде через границу. И эта досада требовала не покладая рук больше трудиться на благо своей Родины, для ее процветания.

Другое впечатление, крепко засевшее в моей памяти, я получил от роты солдат, шедшей по Унтер ден Линден в Берлине на смену караула. Услышав музыку, я вышел из кафе и вместе с уличными мальчишками последовал за солдатами. Впереди шел тамбурмажор. У нас в России я их уже не застал, их отменили при Александре III, ибо, как и всякая вычурность и театральность, они не подходили по духу русскому православному воинству.

Здесь в Америке [воспоминания писались Олферьевым в эмиграции, в США], которая любит больше, чем какая-либо другая страна, «треск, блеск и всякие парады», тамбурмажоров быстро заменили дрем-мажоретты с оголенными ногами и движениями, имеющими единственную цель повлиять на низменные чувства зрителей. Немецкий тамбурмажор, наоборот, «священнодействовал» в полном сознании того, что он олицетворял мощь своего отечества, он вытягивал ноги так, как и все солдаты, держал левую руку в бок, а правой величественно подымал и опускал свой жезл. Его лицо, так же, как и лица остальных, застыло в торжественном проявлении величия. Шедший позади оркестр с трубами поднятыми на одну высоту так, что, смотря сбоку из-за флангового музыканта, можно было видеть только трубу его соседа, и то только, если последняя имела иную форму.

Мне говорил отец, что в его время, когда германская муштра у нас была в полном цвету, маршировать учили, ставя стакан на шишак каски, и надо было стараться как можно дольше его не уронить. Видя немцев, я вспомнил этот рассказ отца. И нас учили маршировать учебным шагом. И мы, когда шли по Невскому в Зимний дворец в караул, старались держаться как можно однообразнее. Но до немецкого строя нам было очень далеко. Немецкая рота представляла собою монолит, в котором индивидуум исчезал совершенно. Мне всегда казалось, что это уменье подчинять свое личное массе, наряду с другими качествами немецкого народа, и создавало ту его мощь, с которой так трудно было справляться всему миру. Большой вопрос: справился ли мир с немцами и теперь?

Наконец, очень сильное впечатление произвело небольшое газетное сообщение, где-то на задней странице Берлинер Тагеблатт, которую я купил, садясь в поезд, шедший из Берлина на юг. В нем говорилось, что накануне в одном из городов Германии был подвергнут смертной казни какой-то кузнец за убийство. Сообщалось это, как самое обычное происшествие, не заслуживавшее комментарий.

Несмотря на то, что я сам незадолго до этого участвовал в приговоре к смертной казни в Лифляндии, я долго не мог прийти в себя от прочитанного. И там, в Лифляндии, я всем своим существом протестовал против законности убийства. Но там было чрезвычайное положение, необходимость подавить восстание, хотя бы и строжайшими мерами. Здесь же, в культурном центре всего мира, применение ветхозаветного правила «око за око, зуб за зуб» казалось совершенно неуместным. Где же Христианское учение, которым так славится цивилизация? Из газеты я понял, что приговоренного в Германии казнили на плахе. Кузнец вошел на эшафот без поддержки и отказался от напутствия священника. Казалось мне, что отказ был только логичным, ибо честному служителю Христа нет места в такого рода церемониях, и от священника надо ждать не безмолвного подчинения, а энергичного протеста против творимого безобразия.


Мария Олферьева (Гревенс) с первой дочерью Александрой. 1913 год.
После всего, что пришлось пережить и видеть впоследствии, все рассуждения такого рода кажутся детскими. Привожу их здесь только, чтобы показать, насколько одичали люди XX века по сравнению с гуманными идеями, в которых воспитывались мы в царской России в конце прошлого века.

Альпы, озера, особенно Форальберг, не могли не произвести впечатления. Но в горах мне было тесно, и я был рад, когда вернулся в нашу просторную равнину.

Мою будущую жену я встретил в Базеле, и мы вместе с ее теткой поселились в маленьком городке на берегу Тунского озера. Я целыми днями работал. Маруся не только не мешала мне, а много помогала. Она заменила мне не хватавшую в Туне библиотеку русской литературы и истории и в нескольких штрихах вкладывала в меня содержание того или иного произведения классиков, которого я не читал. Мне казалось, что она знала всё, и с полным доверием брал не только то, что она говорила, но и форму ее выражения. В Академии на одном из экзаменов мне достался вопрос, в котором надо было трактовать произведения Салтыкова-Щедрина. Всё что я знал о нем, было со слов Маруси. Я передал их в точности и получил хорошую отметку.

Счастливые недели в Туне, удачно выдержанный экзамен, блестящая свадьба в Пажеском Корпусе, свадебная поездка в Москву - всё это относится к самым счастливым дням моей жизни, которые ничем не отличаются от таких же дней всякого другого новобрачного. Они полны эгоизма и вряд ли интересны другим.

Здесь только с точки зрения характера эпохи отмечу, что после искренней детской веры начав отходить от Церкви еще задолго до женитьбы, я был поставлен перед необходимостью вовлечь нашего полкового священника в предосудительный поступок. Так как без свидетельства о говении Церковь отказывалась меня венчать, наш полковой священник отец Николай Андреев напустил на себя вид возмущенного пастыря. Он взял с меня обещание, что я впредь буду выполнять все обряды, и после этого дал нужное свидетельство. Оказывалось, что если бы начальство придерживалось строго законов, то я не мог даже быть произведен в следующий чин, не исповедав предварительно грехов в церкви. Всё это, однако, давно уже превращалось в формальность, и только ввиду отсутствия в стране гражданского брака приходилось лгать тем, кто на деле не совершал положенных обрядов.

Наше венчание состоялось, и мы с Марией были глубоко тронуты светлой силой церковного таинства.



[1] С января по октябрь 1890 года Цесаревич Николай Александрович был командиром эскадрона.

[2] Фон Гревенс Мария Владимировна (1884-1977), родилась в Москве, дочь начальника отделения Николаевской ж.д., статского советника МВД, Владимира Григорьевича фон Гревенс. С 1911 г. жена Ф.С. Олферьева.

[3] В Петербурге на Масленицу было принято кататься на «вейках» - в финских деревенских санках (розвальнях), запряженных «чухонскими» мохнатыми лошадками и украшенных ленточками и колокольчиками. «Вейкко» по-фински означает парень, братишка - так обращались к финскому возчику, что дало название санкам.

30
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
1
Пока ни одного комментария, будьте первым!

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru