Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:




Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.







Подписка на рассылку:
Электропочта:
Имя:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Профессия: репортер

Репортерский дневник
Антон Жоголев — Обо всем понемногу: впечатления, мнения, комментарии на разные темы.

Лотман рифмуется с Тарту

Литературное путешествие в юность.

Недавно наш Святейший Патриарх Кирилл в одной из проповедей привел слова известного литературоведа Лотмана: «Вечность предстает перед нами в одеждах времени». Не помню уже, по какому поводу Его Святейшество произнес эти слова. Но он сказал, что лично знал Лотмана, в позднесоветскую эпоху путешествовал с ним по Италии в составе какой-то делегации. Там и услышал от него это замечательное по глубине высказывание. Что-то вдруг зацепило меня с экрана телевизора… Лотман… И память отнесла меня в далекие уже, очень далекие студенческие годы…

Это было весной 1986-го, а может, 1985 года. Не важно. Я учился на каком-то из средних курсов питерского журфака. У нас каждую весну на научную конференцию приезжали гости — студенты других факультетов журналистики огромной страны. И в этот раз ко мне в общежитскую комнату (койко-место пустовало) поселили такого вот гостя — из журфака МГУ. Это был Алексей Мокроусов, мой ровесник. Он изучал блистательного литературного критика середины XIX века Аполлона Григорьева, к журналистике, впрочем, отношения почти не имевшего. Хотя — журналистика тем и хороша, что ей до всего есть дело. Даже до Аполлона Григорьева! Да и мы все тогда скорее только отталкивались от журналистики, а метили во что-то совсем другое: кто просто в Питер, а кто — в писатели, литературоведы, политики, бизнесмены… Нет, о бизнесе тогда еще мечтали разве только под одеялом. Перестройка еще толком и не началась.

Этот Алексей пришелся мне ко двору. Давно я, изъязвленный провинциальными комплексами юнец, хотел понаблюдать вблизи, в почти естественной среде обитания довольно редкую породу «яйцеголовых московских снобов». А тут как раз подвернулся удобный случай. Хотя Алексей был отнюдь не яйцеголовый. Напротив, кудрявый, чернявый, крупный, со слегка барственными манерами столичного юноши, у которого малость позолоченное брюшко, как у мухи-цокотухи. Он был немного похож на молодого Михалкова, заладившего в метро свое безконечное «А-я-иду-шагаю-по-Москве», — только все же интеллектуальнее того простоватого кинопарня. (Пройдет четверть века с той весны, и я вдруг случайно увижу по телеканалу «Культура» несколько постаревшее, округлившееся, но в обрамлении тех же самых, хотя и поредевших, кудряшек, и, главное, с тем же самым выражением слегка полинялой, но отчаянной самоуважухи лицо Алексея. Он будет приводить — арт-критик все-таки! — какие-то живые человеческие штрихи какого-то там очередного культурного небожителя. Вот надо же! — гений такого уровня, а почти что как мы все, простые смертные, кормил гостей лично им же и приготовленными котлетками… Но я все равно рад, что Алексей на плаву… Желаю ему держаться и дальше.) Ему тоже было интересно познакомиться с питерскими собратьями. Конференцией нашей он не был доволен. Не дали выговориться! Только бросил несколько едких реплик с места. Но не сильно и расстраивался: Питер для него был только перевалочный пункт. А метил ехать он дальше — в эстонский город Тарту, где, как в ларце у Кощея Безсмертного (а ларец в селезне, а селезень в утке!) давно уже покоилось, как драгоценный фолиант, его филологическое сердце. И иногда он его навещал, свое сердце, — просто садился в междугородный автобус и ехал к Лотману, в Тарту! Это было как светское паломничество.

Почему он позвал меня с собой? Потому что я показался ему достойным посещения его эстонской «мекки». А может, я попросту напросился. Упал, так сказать, на хвост. Уже и не помню. Но зато помню, как он с тихим волнением говорил:

— Самое главное со мной уже случилось… в Тарту! А двух откровений в жизни не происходит…

И далее шел довольно невнятный рассказ о том, как утром он проснулся в общежитской комнате, на койке верхнего яруса, куда обычно селили гостей, — возможно, его разбудил солнечный луч, осторожно прокравшийся по подушке к его надменным щекам. Окно было распахнуто, и оттуда ровно лился тихий солнечный свет. В комнате никого не было (все ушли на занятия). И вот он спрыгнул вниз с верхней койки, прошелся по студенческому бивуаку и вышел на фарфоровую улочку хрупкого сказочного городка… И что-то такое случилось с ним «навсегда», он вдруг понял свое место в мире. Понял, что ему дальше делать… Такая вот возвышенная тарабарщина… Но подействовало на меня маняще. Вдруг да в Тарту всем «откровения» выдаются?.. И я тоже что-то такое особенное там получу.

Два года спустя, в Москве, наши пути с ним окончательно разошлись. Он тогда сказал, что не любит ходить в церковь, ведь в храме «слишком много народа». А толпу он в любом виде не переносит. В ответ я даже не стал соблюдать вежливость. Просто отпрянул от него на другую сторону улицы. Шарахнулся, как от заразного больного (наверное, был неправ).

Когда мы отправились в путь, я находился на доисторически-дремучем уровне развития и искренне полагал, будто бы литературоведение — это какая-то ненужная, а то и вредная даже присоска к настоящему творчеству. Удел для бездарей. И если есть писатели, то литературоведы попросту не нужны. Сейчас я думаю диаметрально противоположное. Один настоящий ученый, «жрец» литературы (ну, вроде нашего самарского Льва Финка) гораздо нужнее культуре, чем сотни три, а то и больше изглоданных гордыней и жаждой «самовыражения» неудачников, возомнивших себя писателями. Ибо культуру созидают единицы, ее созидает дух, а не союзы, группы и не цеха. И надо чтобы было кому ее хранить. И потому секулярный питерский еврей Лотман сделал для русской культуры гораздо больше, чем очень многие авторы художественных книжек. Недавно я полистал его комментарии к «Евгению Онегину». Читается как детектив. Оторваться невозможно. Я наконец узнал правила и порядок дуэлей, особенности путешествий в бричке-карете в ту пору и даже про то, чем полька отличалась от мазурки на балу. От его книги польки гораздо больше, чем от мазурки безконечных толстенных романов с претензией на художественность.

К тому же литературоведение в советские годы было, пожалуй, единственным легальным приютом для идеализма. Ведь предметом его изучения была отнюдь не реальность, как в других, вполне себе материалистических науках, а уже ее отражение (а значит, и искажение) — в слове, в литературе, в сознании писателя… И это само по себе с превеликим трудом втискивалось в прокрустово ложе марксистской казенной догматики.

Но тогда я ехал в Тарту (торопливо думая о себе как о будущем писателе) с высокомерной усмешкой «творца», решившего спуститься с воображаемых высот и бегло глянуть на где-то там внизу копошащихся возле творчества подмастерьев…

Особенно поразила меня дверь Тартуского университета. Именно дверь. Сразу! Белая, с позолоченной филигранной ручкой. Такая несовременная, по виду отнюдь не массивная, скорее изящная дверь с какими-то строгими резными галунами. По ней было трудно установить эпоху. В такую дверь мог постучать кто угодно — от Малюты Скуратова (сложил свою буйну голову в битве с ливонцами под стенами Колывани-Юрьева-Тарту) и до Петра Первого включительно. Он тоже не раз бывал в этих краях... Я привык к совсем иным дверям, менее изысканным, более советским. Даже и в Питере! Двери там были разные — и так себе, и массивные, и солидные, и никакие (большинство). Но ни за одной дверью я не ожидал увидеть того, что вдруг стал прозревать за этой белой дверью. У этой двери сразу как-то понимаешь, что тут открывается для тебя совсем иной мир. Не такой великий, как в питерских университетских «Двенадцати Коллегиях», но совершенно особый, свой… Я открыл эту дверь. С неким трепетом.

И ощутил, наконец, себя тем, кем на самом деле и был тогда — всего лишь желторотым птенцом-студентом.

Но сначала Алексей отвел меня в общежитие, где обитали насельники этого тартуского ученого замка, студенты-филологи. Меня поселили на все ту же верхнюю полку этого странного заведения. Там почти не было никакого быта. Думаю я, что прожив вот так вот года два-три, человек окончательно утрачивал способность к какой-то другой, относительно нормальной жизни. А когда познакомился с теми, кто тут живет, стало понятно: я очутился в какой-то удивительно-притягательной, но строгой, со своими законами, ритуалами, обычаями и даже жаргоном секте. И мир здесь делился строго на тех, кто с ними, и тех, кто вовне. Я в их понимании находился в некоем промежуточном состоянии, как человек пока что еще чужой, но, вполне возможно, способный скоро влиться в их весьма четко очерченные ряды. Алексей был для них почти что своим, хотя и на выезде. На длинном поводке. А за меня они собирались чуточку побороться. Приблизить. Некая Таня взялась меня поводить по малость нереальным улочкам Тарту («Целовались?» — мрачно-деловито и как бы чуточку недовольно спросил меня потом Алексей. «Нет», — удивленно ответил я. Он сразу успокоился. Выходило вроде бы так, что он был в свой первый приезд сюда сразу удостоен гораздо большей, чем я, степени посвящения).

…И жрецом этого странного литературного культа был тот, кого пока что не было видно, но который все тут пронизывает, за всем наблюдает, ко всему имеет отношение: Лотман. Его тут все звали ласково-уважительно — ЮрМих (от имени-отчества ученого, Юрий Михайлович). То и дело слышалось ото всех:

— А ЮрМих в курсе?

— ЮрМиху уже показывал?

— ЮрМих вот что об этом сказал…

Я бы не сильно удивился, если бы вдруг узнал, что этот загадочный ЮрМих раздает благословения или возглавляет какие-то жутковато-торжественные ритуалы посвящения в филологию.

В литературоведении принято считать, что Лотман — представитель советской школы структурализма — семиотики. Естественно, эта школа образовалась отнюдь не у нас. В нее включают известного итальянского писателя и медиевиста Умберто Эко, нашего замечательного ученого Бориса Успенского. Смысл этой замысловатой теории в том, что язык произведения как бы изучается в своей отдельности, как некая сумма знаков. Отрывается от всего и вся — от веры, от нравственности, от культуры, даже от автора — и рассматривается как от всего на свете обособленная система знаков и символов. И эти знаки, особым образом организованные писателем в литературном тексте, открывают нам какие-то тайны о… самих же знаках… Если упростить теорию до крайнего неприличия, то вопрос о том, почему Анна Каренина бросилась под поезд, подменялся вопросом о том, почему столько-то раз прилагательное «красный» фигурирует в романе. Теория все-таки мертвящая, не живая. «Суха теория, мой друг, Но древо жизни вечно зеленеет». И притягательность личности Лотмана была настолько сильна, что сама по себе стала знаком, организующим пространство вокруг себя. Весь этот картонный городочек, словно бы притаившийся за белой университетской дверью, казалось, и существовал-то единственно только для того, чтобы вот в этих причудливых декорациях творил свою легенду гениальный ЮрМих.

На глазах у всяких там «соответствующих министерств и ведомств», в советских непростых условиях, хотя и с прибалтийским привкусом, Лотману удалось возродить средневековую университетскую традицию. Когда студенты со всего света съезжались не столько в Оксфорд или Гейдельберг, сколько к конкретным людям — ученым, будь то Оккам, Скотт Эриугена или Галилей. Как уж это Лотману удалось, не знаю. Но свидетельствую: было.

Вечером оказались мы на литературном общежитском застолье. Я молча сидел в уголке, затаив дыхание. Даже и Алексей, гораздо меня подкованнее во всех этих делах, сидел несколько пришипившись, не особо собой любуясь. А тут рядом с нами студенты-тартусцы вели полемику такого уровня, что нам и следовало помолчать. Тон задавала симпатичная Елена Грачова, приехавшая сюда из Тосно, что под Петербургом. Ее особенно выделял своим вниманием ЮрМих. Умная, преданная, насквозь филологичная, словно бы сотканная из примечаний к тексту. Она ярче всех задавала шороху на тартуских филологических посиделках… Так и вижу ее, тонкую, заточенную, как карандаш, с небрежным пучком волос на филологическом затылке, при дрожащем свете свечи с жаром спорящую о каких-то тончайших литературоведческих изысках. Из нее получилась бы восхитительная Мальвина!

…А получилась — судя по интернету — довольно известный преподаватель Петербургской классической гимназии. К тому же волонтер, много добра сделавшая тем больным раком, кому необходимы не производящиеся у нас в стране лекарства. Далеко не самый печальный (из возможных) вариант литературоведческой судьбы.

Ей вторили остальные. Уже знакомая мне Татьяна (почему же мы все-таки не целовались?), бойкая на язык еврейка, красивый и трагичный парень (он уже несколько раз пытался покончить с собой, не знаю, почему)… Всего в разговоре участвовало человек шесть или семь. И все могли дать мне огромную фору. А я-то еще намедни считал себя знатоком литературы! О, бедный юноша, серый советский студент!.. Будешь знать свое место в этом «лучшем из миров»!

Они бы спорили до утра, но завтра начиналась их тартуская научная конференция. И паломники со всей страны уже съезжались на нее. Как я сюда затесался? И, главное, зачем? Но юность тем и прекрасна, что открыта всему, как нужному, так и ненужному, не особо отличая одно от другого.

Там, на конференции, я и увидел Лотмана. Правда, мельком. Во время обсуждения чьего-то доклада вдруг с места в президиуме вскочил бодрый старик с живым ироничным лицом, сочными усами и беззащитным выбритым подбородком. Скорее всего, он сознательно старался походить на Эйнштейна. Это был Лотман. Все сразу притихли.

— Но ведь они же безполые! Безполые! Эти самые тургеневские девушки… — так вот неожиданно по теме доклада высказался он. И сел на свое место. Всё. Это была единственная фраза, которую я от него услышал. Он явно либеральничал, подыгрывал аудитории, ожидавшей от него чего-то особенного, эксцентричного, запоминающегося. И фраза эта, однако же, запомнилась.

В тот же день я уехал из Тарту. Один. Алексей остался до конца конференции.

В литературоведческую секту я так и не был принят.

В автобусе думал о том, что люди эти, спрятавшиеся от трагичной и страшной действительности за ироничного и гениального ЮрМиха, за хлипкие стены общежития, за горы прочитанных книг, рассказывающих о других книгах, за белую и изящную университетскую дверь, ведущую к мертвым знаниям, — и жалки, и трогательны одновременно. Но мне с ними не по пути. Потому что мне совершенно все равно, сколько литературоведов пыхтят себе в Академии Наук (теми днями как раз к Лихачеву и Храпченко добавился кто-то еще, и это горячо обсуждалось в тартуской общаге). И, в общем-то, безразлично, как лучше перевести в сотый раз с английского строчку эдгарповского пророчески-мрачноватого «Ворона»… Я не почувствовал спасительности этого пути. А вот духоту, а вот спертый воздух почувствовал. Папа иногда ласково звал меня книжный червь. Когда я, школьником, охапками уносил читать книги из замечательной библиотеки тогда еще Куйбышевского Дома Печати. Но когда встал выбор, книги не помогли. Или не слишком помогли, уж не знаю. Я не пошел на филологический факультет. Поехал в Питер — учиться на журналиста. И предстояло еще долго блуждать мне, пока не приду, наконец, туда, куда должен прийти каждый. Но не каждый приходит. В Церковь.

…Алексей Мокроусов после окончания МГУ неожиданно уехал на Камчатку и там вскоре влюбился в директрису местного книжного магазина. Звучит как шутка, понимаю. И тем не менее. Потом он (не знаю, с ней ли или без нее), конечно, вернулся в Москву. Его фамилия замелькала под мудреными книжными рецензиями.

Юрий Михайлович Лотман умер спустя семь или восемь лет, в 1993 году. Он так и не принял святое крещение. Всю жизнь изучал литературу русского золотого века как бы со стороны, не замечая в ней самого главного. Того, что лишь облекается в одежды своей эпохи, но принадлежит-то Вечности: «Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся…». Но есть в Евангелии поразительные слова, и когда их читаю, всегда удивляюсь их невместимой глубине: «Кто не против вас, тот за вас» (Мк. 9, 40). Как они противоречат всему тому, чему учила нас жизнь! Но от этого нисколько не теряют в своей абсолютной истинности.

Дата: 25 августа 2016
Комментарии

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:






Яндекс.Метрика © 1999—2017 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru