Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:








Подписка на рассылку:
Электропочта:
Имя:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Публикации

Знамение времени

​Тихая губерния

Дневник Наталии Александровны Ивановой, по первому мужу Панчулидзевой, урожденной Корольковой. Публикуется в сокращении.

Дневник Наталии Александровны Ивановой, по первому мужу Панчулидзевой, урожденной Корольковой. Публикуется в сокращении.

См. также...

В предисловии к этому удивительному документу я бы хотел привести довольно обширную цитату из Достоевского, «Преступление и наказание», где в эпилоге уже, на каторге, горячечно бредит Раскольников. «Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нем в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то безсмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга… Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всем мире могли только несколько человек, это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».

И вот спустя всего несколько десятилетий сбылось это лютое пророчество Федора Михайловича. И не где-то за океаном или в Европе, а в боголюбивой России, призванной быть Святой Русью. «Трихины» эти первую свою вылазку (хотя нет, не первую, конечно же!) сделали в революцию 1905-1906 годов. Тогда только русские люди впервые столкнулись с той безумной, дикой, неистовой бесовской злобой, которая уже была готова обрушиться на нашу страну. Казалось, «трихины» злобы уже и тогда были неостановимы. И ими в той или иной степени оказались уже заражены практически все сословия. Крестьянство жгло помещичьи усадьбы, искало «правды» в сполохах «красного петуха»; дворянство торопливо прогуливало нажитое не ими и «утешалось» в неистовой порке виноватых, замороченных пропаганцами крестьян; духовенство в массе своей оставалось все же на высоте, но и в семинариях уже «трихины» распада запустили свои ядовитые миазмы. Верных Царю оставалось все меньше. Думцы, правые, левые, «красные», «черные»… Казалось — обезумели уже все. И не ищи больше правых и виноватых. Растерянным «охранителям» даже иногда казалось (и это тоже отражено в Дневнике), что если они прибегнут к тем же гнусным кровавым методам борьбы, что и их противники, то, может быть, удастся остановить сползание в пропасть… Не тут-то было! Это те же трихины воздействовали и на них…

Но это была еще только генеральная репетиция страшных событий 1917 года.

Предлагаю читателям этот удивительно честный и в то же время простой для понимания текст о событиях революции 1905-1906 годов. Он написан вдалеке от столиц, в одной из «тихих» губерний — Пензенской, а также Саратовской, на которых, как на трех китах, как на своем прочном основании всегда стояла столбовая Россия. Написан Дневник женщиной — но такой мужественной, и такой безстрашной! Написан он Христианкою, при этом отнюдь не выпячивающей своего религиозного чувства, но и не скрывающей его. А дающей оценку всем окружающим ее безумствам с точки зрения Православия. И еще. Этот текст написан русской провинциальной дворянкой, представительницей сословия, которое должно было с оружием в руках, если то потребуется, защищать Царя и Россию. Наталья Александровна Иванова-Панчулидзева (1854 — 1922) безпристрастна и пряма в своих оценках. Говорит горькую правду и о мужиках, разграбивших ее усадьбу, и о своих присных — дворянах. Даже к себе она строга и взыскательна. Думаю, она знала, что ее Дневники по праву принадлежат Истории, принадлежат будущей России. Иначе бы не выписывала все ей увиденное и услышанное с такой тщательностью, с такой прямотой. И с такой мудростью.

Эти дневники (мы публикуем их в сокращении) не случайно именно сейчас пришли к нам — в канун столетия октябрьского переворота 1917 года. Чтобы мы, прочтя эту страшную документальную правду о нравственном помрачении наших с вами предков в ту пору, дали бы достойную оценку тех кромешных событий. И ни за что не повторили бы их ошибок.

В №№ 2 и 3 за этот год журнала «Лампада» мы уже публиковали Дневники Н.А. Ивановой, которые были посвящены трагическим событиям февраля 1917 года. Теперь пришло время познакомиться с тем, как готовилось страшное обрушение России, кто был тому виной и вольно или невольно послужил этой неслыханной по масштабам катастрофе.

Редакция благодарит Алексея Михайловича Олферьева (г. Москва), кандидата медицинских наук, потомка древних дворянских родов Олферьевых и Панчулидзевых, за то, что он передал в редакцию уже готовый к публикации Дневник своей замечательной и я бы даже сказал великой прабабушки — Натальи Александровны Ивановой.

Антон Жоголев.

1905 год

Записи на отдельных листках.

13 ноября.

Утром в церкви после обедни читали воззвание Святейшего Синода к народу — написано не очень понятно — просят всех примириться. Но язык этого воззвания не очень понятен. Отчего всегда так пишут эти воззвания, что простой народ их не может понять? Обедали у Наташи [1]; вечером были сильно напуганы пожаром. Загорелся дом почти против квартиры, где живет Наташа с детьми. Детям приготовили шубы, чтобы вынести их из дома в случае опасности — конечно, их напугали, пришлось на ночь дать им брому. Пожар скоро потушили, даже не дав гореть дому.

Автор Дневника Н.А. Иванова-Панчулидзева.

Приехал муж и сказал, что видел Битюцкую, которая только что вернулась из деревни, где был Сахаров [2]. Говорит, что он везде говорил мужикам, что в случае повторений пощады не будет, будут стрелять. Но на сходе где-то в разгромленном имении мужики стояли и говорили с ним, без шапок, разумеется, но вдали стояла кучка мужиков и шапок не снимала. К ним подошел адъютант Сахарова и сказал: «Снимите шапки». На что получил ответ: «Зачем их снимать, нам и так хорошо». Адъютант отошел, ничего не говоря, шапок они не сняли, но на это обстоятельство внимания обращено не было. Также, говорила она, что сама слышала, как стрелочник железной дороги говорил рядом стоящим: «Так и надо этих господ жечь, это им поделом». Этот же стрелочник подошел к губернатору, который ездил с Сахаровым, и сказал ему: «Уж не знаю, как вас величать, только на нас никакого внимания не обращают и земский начальник у нас совсем не бывает». Вот какой дух теперь в народе — уже не знаю, придет ли когда желанный конец этим непорядкам.

Маруся Михайлова [3], которая вечером пришла к Наташе, говорит, что Сахаров речами и уговорами мужиков не успокоит, что надо непременно повесить человека два или три из зачинщиков и пересечь нескольких. Этого ждут все мужики, особенно в Чаадаевке, и если этого не будет, они не успокоятся и опять будут жечь усадьбы. Она рассказывала также, что у Юренина, помещика Кузнецкого уезда, усадьба сожжена и разгромлена. Этот Юренин был очень красным и вел дружбу с социалистами, но после погрома своей усадьбы, вероятно, превратился в самого злейшего крепостника. Он так бил мужиков, замешанных в погромах (конечно, под прикрытием солдат), что у него руки все по локоть вспухли, и пришлось их йодом намазать, чтобы не разболелись. Видно, и краснота вся исчезла, как шкуру его задели!

У Пшеничного, соседа мужа по имению Кузнец[кого] уезда, тоже непокойно. Ему прислали человек 20 солдат из запасных. Но он пишет, что настроение этих солдат такое, что он уже начинает их бояться больше, чем мужиков. Вообще есть слух, что на запасных, возвращающихся с Дальнего Востока, нельзя положиться — они заражены все мятежным духом.

Один офицер говорил, что все солдаты, приходившие из России на войну, отличались своей преданностью Царю и готовы были лечь за родину, но раз они попадали в лазареты, то выходили оттуда уже совсем другими. Все почти доктора, сестры милосердия, фельдшера — все это были пропагандисты, которые действовали на солдат самым развращающим образом. Уверяли их, что японцы наши друзья, что они дерутся из-за освобождения русского народа от власти чиновников и всякого насилия и что сражаться и убивать их не надо. Уж не этим ли можно объяснить отчасти все наши неудачи на этой несчастной войне (с Японией)? Он уверял также, что гибель «Петропавловска» было дело рук анархистов, видевших в Макарове [4] серьезного противника. Смерть Кондратенки [5] в Порт-Артуре он также приписывает им. Но не один он говорит это, уже давно эти слухи распространились в обществе, а по пословице: «Глас народа есть глас Божий». Кто знает, может быть, это и правда. Когда-нибудь все это узнается.

Селиванов ездил в свою Оленевку и рассказывал, что два общества крестьян пришли поздравить его с женитьбой. Как водится, принесли яиц и кур. Он выставил пять ведер водки. Все это вышло очень патриархально, и мужики просили его не бояться за его усадьбу, что они не будут ничего делать злого и чтобы он с молодой женой переезжал бы в деревню. Но лучше не ездить, по-моему, они уверять будут в преданности, а случится минута — и сожгут. Мне рассказала сегодня Маруся Михайлова о ночи, которую она провела в Чаадаевке во время погрома усадьбы Иконникова и еще кого-то.

Далее оставлено много чистого места.

14 ноября.

Сегодня день рождения Государыни Марии Федоровны. Служили молебен в соборе, был парад, и музыка играла «Боже, Царя храни». После обедни (где я не была) приехал к нам вице-губернатор Лопатин и сказал, что [поведение] семинаристов-гимназистов и всяких так называемых интеллигентов прямо было возмущающим. Многие не снимали шапок, свистели и кричали, вели себя нахально и цинично. Конечно, их оставили в покое, не обращая внимания на их неприличное поведение, которым они, кажется, желали вывести полицию из терпения. «Но я боюсь, — сказал Лопатин, — что они дождутся того, что народ их прибьет». То же слышала я от нашей няни и бонны-немки, которые с детьми были на параде. «Так и хотелось мне, — говорила немка, — сказать им, чтобы шапки сняли, что это неприлично и недостойно, порядочные люди так не делают». Да, приходится молчать и терпеливо выносить глупость и невежество. Возвратились губернатор Хвостов [6] и Сахаров. Последний хотел послать Государю телеграмму, что в губернии все благополучно, но губернатор этому воспротивился, говоря, что где же благополучие, когда только еще разгорается аграрное движение.

…Когда же успокоится наша матушка Россия?

Был у меня В[асилий] В[асильевич] Сабуров и говорил, что полиция получила вчера сведения, что 20 человек вооруженных армян анархистов приехали в Пензу и что остановились у местного агитатора Федоровича и у них был митинг. Полицмейстер послал туда отряд городовых и приказал им разогнать сходку. Но из квартиры Федоровича получился ответ, что теперь свобода дана всем и расходиться сходка не желает, а в случае насилия они будут стрелять. Городовые об этом доложили полицмейстеру, и он поехал к Лопатину, исправлявшему должность губернатора в этот день, прося его разрешения взять солдат и арестовать армян. Но Лопатин не разрешил, говоря, что не стоит поднимать шум. Армяне уехали в Саратов вечером. Жаль, что не было в городе губернатора Хвостова, этот не стал бы церемониться и живо их бы захватил — может быть, они замешаны в аграрных безпорядках.

Не живешь, а просто дрожишь — встаешь утром и благодаришь Бога, что цел и невредим остался за ночь. Ну, свобода! Есть ли чем помянуть ее!!!

15 ноября.

Был у Наташи обойщик Горчаков в это утро — что-то обивал. Видимо, прислушивался к нашему с ней разговору о различных погромах и вдруг сказал: «У нас часто бывают семинаристы и гимназисты, они не хотят буйства учинять, а только для губернатора, а главное для полицмейстера хотят бомбы приготовить. Они из Киева все ждали, что пришлют бомбы, да все еще нет. Очень не любят они полицмейстера — говорят, что где-нибудь на пожаре его убьют. Вот раньше можно было ждать бунта, у всякого семинариста был револьвер и кинжал, да только распустили всю семинарию — они по деревням разъехались». Вот вам и правда о семинарии, которую пришлось слышать из уст простого обойщика, а все говорят, зачем семинарию закрыли и недовольно общество этим.

Священномученик Тихон (Никаноров).

Интересный рассказ о посещении семинаристов Архиереем (с 1902 г. — Епископ Пензенский и Саранский Тихон (Никаноров), будущий священномученик, повешен большевиками на Царских вратах Воронежского Благовещенского монастырского собора на третий день Рождества Христова, 9 января н. ст. 1920 г.). Он приехал к ним, желая с ними переговорить и более или менее успокоить их, узнать их желания, выслушать жалобы. Когда он вошел в зал, то попросил нескольких старших семинаристов придти для объяснений. Пришли старшие ученики — и Архиерей их пригласил сесть. На это получил ответ: «Не вам нас просить садиться, а нам вас — мы здесь хозяева». После этой фразы Архиерей встал и, не дав им благословения, вышел и уехал из семинарии. Каково нахальство и невоспитанность этих бурсаков — тоже по-своему, по-бурсацки поняли свободу!

Вечером ко мне пришла жена арендатора из имения мужа Тарлаково, Кузнец[кого] уезда. Она, боясь пожара и погрома, уехала с детьми в Пензу. Рассказывала, что мужики грозили все отнять и жечь, и вообще очень все волнуются. Волостного писаря чуть не убили на сходе за то, что собирал с них подати до Манифеста 3 ноября о выкупных платежах. Он говорил мужикам, что ему велели собирать, но они кричали: «Нет, врешь, ты знал, что будет Манифест и нарочно молчал и собирал с нас недоимки». Если бы не священник, то плохо было бы писарю, кое-как уговорили их его не трогать как ни в чем неповинного.

Сосед по имению Пшеничный, купец, только тем и спасался от пожара и разгрома, что поил мужиков водкой и сам с ними напивался. Мужики ему все обещали его защищать от какой-то черной сотни, не соображая, конечно, что черная сотня они сами, а не кто иной. Вообще сумбур в головах у мужиков ужасный — не знают, кому верить, что делать, но чуют что-то недоброе. (…) Но положение мужиков каково — не есть ли это повторение Пугачевщины, самое настоящее, безсмысленное. Когда в имение приехали казаки, то радость наших арендаторов была очень велика. Она говорила нам, что когда муж вбежал в дом со словами: «Машенька, приехали, едут, человек до 60 будет», — что ей сначала представилось, что это идет черная сотня. «Просто ноженьки у меня отнялись, ну, думаю, вот и конец пришел, а оказались казаки и с ними офицер! Уж рады мы были, что наше спасение пришло». Правду говорил Гучков на съезде в Москве, что мы, поддерживая революцию, доведем народ до того, что он рад будет всякой нагайке и штыку, которые ему обезпечат покой, хотя бы мертвый, но покой. Казаками в Тарлакове было высечено четверо, и очень сильно секли тех, кто подговаривал к поджогу. Особенно секли одного отставного солдата. Когда его привели, то офицер спросил: «Как твоя фамилия и как зовут?» На это тот весьма дерзко ему ответил: «А твое как фамилия и кто ты, теперь Царь не велел никого слушаться». На это офицером было дано приказание его разложить и, чтобы он помнил фамилию офицера, его высечь, что и было исполнено. Но вряд ли этими мерами успокоят страну, на время будет затишье, а потом как бы хуже не было.

Настоящая война — ужас просто, что у нас делается в России — ничего не поймешь. Мужик и народ бьет и ненавидит студентов и всех против Царя идущих, и в то же время жжет и уничтожает усадьбы помещиков, которые с ними заодно, стоят и за Царя, и за Самодержавие. А правительство, т.е. Царь, должен приказывать сечь и бить этих мужиков, на силе которых держится его власть, за погромы и поджоги. Безсмыслица получается полная! В Проказне особенно отличается как подстрекатель сын священника, бывший семинарист, давно уже преследуемый полицией, но всегда от нее ускользающий.

21 [декабря].

Ваше Превосходительство

Глубокоуважаемый Петр Аркадьевич [Столыпин]!

Премьер-министр Царского правительства П.А. Столыпин.

Дворянское собрание в постановлении своем определило выразить Вам свое сочувствие и доверие. Участвуя в таком постановлении, мы, съехавшиеся на губернское собрание дворяне, считаем кроме того своим нравственным долгом указать и подчеркнуть Ваше самоотверженное, доблестное и гуманное отношение в деле усмирения безумного движения, навеянного извне преступными агитаторами. Нас не смущают ни клеветы печати известного направления, ни личные нападки, ни лицемерные жалобы некоторых общественных деятелей. Многие из нас видели, как Вы, презирая грозившую Вам опасность, стремились достигнуть умиротворения путем личного нравственного воздействия на темные массы. Для этого Вы не щадили ни сил, ни способностей Ваших и исполняли Ваш долг как верный подданный своего Царя, безупречный слуга Отечества и доблестный русский дворянин. Дай Бог Вам сил духовных и бодрости телесной довести до конца Вашу многотрудную задачу, направленную на благо и мир нашего несчастного и истерзанного края.

Подписали 72 дворянина против 14.

24 декабря.

Все тихо — и что-то все грустны. Разговор вечером с Давидом — очень печально на будущее смотрит. Сегодня у будки стоял, и мужик мимо ехавший кричал: «Скоро всех вас перебьем и повыгоняем». Настроение печальное и грустное.

28 декабря.

Неладно с Сергеем, долгов наделал. Обед у Оппелей в честь воинов наших. Пели «Боже, Царя храни». Вызывающе смотрела Караулова.

31 декабря.

Новый Год не поехали в Уду — жалею. Встречали у Давида вскладчину, пели гимн — все встали, смеялись, говоря, что наверху Ястребовы и зятья их корчатся, как в «Фаусте» Мефистофель. Рассказ Сахаровой о концерте — был Царский день — надо было исполнить гимн — ее страх, обида и жалость, и боязнь, что будут шикать, и сердечная боль, что как бы не решаются исполнить гимн, здесь, в России, боязнь, что не будут вставать — но все было тихо, все встали и прослушали молча, только bis не было.

1906 год

1 января 1906 года.

Была у обедни — масса молящихся — видела Максимиху — упрекала меня, что я по старине за Царя — (эта дура тоже лезет в Передовые!). Вечером на именинах у Вас[илия] Вас[ильевича] Сабурова. Весело много пели и плясали — совсем по-старинному. Обиделись, зачем вчера пели гимн, говорят, это провокация была, — глупо и смешно.

Рассказ Давида про старшину Безсоновки Петра Ивановича Тюрина, как справился с бунтарями — лес отдал. Ответ этого старшины бунтарям, что он им не старшина, если они его называют царским опричником. Письмо к нему другого старшины, что 4 идут его волость бунтовать — «гляди в оба». Анекдоты о Архиерее Амвросии II — о беседе по-франц[узски], сказал Варваре Николаевне Панчулид[зевой], и о Амвросии I — сказал Государю Александру Павловичу, что если б было кому жаловаться, то и на вас много было бы жалоб. Его отказ хоронить флигель-адъютанта, отпевать в соборе — он адъютант земного Царя, а я — Небесного. Убран был собор для встречи Царя — не хотел грязнить. Еще об нем же анекдоты — когда ждали Царя, ему говорит полицмейстер (очень был некрасив): велите убрать безобразия вокруг дома архиерея, а тот ответил: хорошо, убрать велю все безобразия, ну а вас-то куда денут, когда Царь приедет.

6 января.

Крещение, в церкви Хвостовы не были, получаются все время письма анонимные, угрозы. Письмо есть — сказано, что знали, что Лисовский будет убит, чтобы Хвостов не ездил в карете до 20-го января. Арестовали M-lleКапелько — нашли станок для прокламаций. Она рада, что пострадает, ужасная дура — лучше бы высечь. На Иордани арестован мужик, кричал, что «не надо властей, не надо казаков, нас этим не остановишь». Отказано Саше послать казаков в Саранск.

7 января.

Капелько взяты все трое — нашли у них станок и 80 прокламаций (экземпляр прилагаю). Идет речь о забастовке 9 января — «почтить память погибших 9 января в Петербурге». Завтра большим парадом хоронят Лисовского. Его смерть до сих пор необъяснима, кажется, украдены какие-то деньги из стола — 1800 р. Следователь думает, что это убили революционеры, а некоторые думают, что из-за любовной истории. Масленниковы много говорили об разгромах и о том, что предполагают, может быть, весной опять аграрные безпоряд[ки] начнутся. Да и что может остановить? Не казаки же, это смешно — раз почувствовали силу, то зачем они (мужики) остановятся? Вчера было собрание Пенз[енских] землевладельцев по Пенз[енскому] уезду — ни до чего не договорились — хотели выписывать казаков на свой счет — да не согласились многие. Так и разошлись, ничего не придумавши.

8 января.

Хоронили Лисовского, большой парад. Солдаты, казаки, городовые с ружьями. В церковь никого не пускали. Я стояла в толпе, говорили, что полицмейстеру и губер[натору] готовится та же участь. Полицмейстер молодец, не боялся, губернатор странно проехал на извозщике обратно, городовые верхом около него.

9 января.

Утром дома, ожидали забастовки и манифестаций (годовой срок 9-го января 1905 года). Ничего не было, все покойно. В 1-й гимназии 8 человек из 8-го класса исключены будут, явились сегодня к молебну, объявили, что не хотят заниматься, и стали петь Марсельезу. Инспектор стал уговаривать — 10 остались, 8 ушли. В остальных гимназиях непокойно было. Говорили про убийство Лисовского, ничего не открыто. Жена, дочь и мать приезжали на похороны. Мать очень огорчена. Жена говорила в церкви, зачем эта комедия похороны, муж ни во что не верил. У Архиерея руки не поцеловала. Дочь говорила, что надеется и рада, что убийц отца не найдут, если это революционеры. Говорят, что дочь крестили только тогда, когда в гимназию поступала. Вся красная!

10 января.

Все тихо — гимназистов, кажется, исключили. Рассказ про монастырь Пайгармы, молились и акафисты читали об избавлении от революционеров из Рузаевки. Монахини были предупреждены исправником. В ночь прибыли казаки, и избавился монастырь от погрома. Вечером были у Сабуровых. Соня Рютчи уезжала домой — дядя Вася пел молебны.

Записи на сброшюрованных листах под общим названием

«1906 год. Описание восстания крестьян».

Без даты и начала:

…отвечают — «взять согнать их всех на поляну, ведь полиция их всех знает, да и перестрелять из пулеметов» — «Помилуйте, как же это можно, — возражаю я, в душе радуясь их приговору, — ведь Дума не позволит, она всем негодяям требует амнистию». Они, вероятно, подумали, что я из поклонниц Думы, поэтому тотчас же прекратили разговор, пробормотавши себе под нос: «Ну, уж эта Дума!» Я очень была рада слышать от этих, по-видимому, простых мастеровых восклицание не очень-то уважительное про Думу, которая уверяет всех, что действует от лица народа. Видела сегодня Любовь Сергеевну Протасьеву — похудела, постарела и имеет жалкий вид. На мой вопрос, что с ней, отвечала: «Плохо живется, все боимся аграрного движения в Рамзае, обещают сжечь усадьбу и даже бросали жребий, кому меня убить. Говорят, что жребий вынул какой-то молодой парень лет 19-ти. Очень страшно жить». Вот уж по делам этой старой революционерке, что мужичьё ей страх нагоняет. Сама все всегда устраивала благодаря протекции сильных мира сего, и сама же первая бюрократию клясть стала — верно, в угоду Езерскому.

Мне рассказывали, что Езерский, вернувшись в Пензу из Петер[бурга], поехал говорить речь мужикам в Рамзай. Он влез на какой-то амбар и начал разглагольствовать. Один из мужиков ему сказал: «Что ты нам все про свободы да про амнистию толкуешь — ты скажи, скоро ли нам землю отдадут, как вы нам перед выборами обещали. Все не дают, а вот уж и рожь убираем — скоро опять сеять новую будем, а земли все нет». На это Езерский стал что-то говорить и объяснять, что невозможно скоро это дело устроить, и т.д. Но мужики подняли гвалт, стали кричать, что их обманывают и все им врали, и так разбушевались, что пришлось Езерскому спасаться на усадьбу.

27 июня.

Утром приехала в Аткарск. Дорогой и на вокзале узнала, что в Тамбове действительно возмутился запасной какой-то полк [7]. Убили пехотного офицера, разобрали ружья и винтовки и засели в казармах, которые выходят на полотно железн[ой] дороги. Будто бы разобрали на 500 саженей рельсы, вследствие чего поезд опоздал в Аткарск и Саратов. Только не тот, на котором я ехала, а раньше. Случайно стоявший в Тамбове Нежинский кавалерийский полк, возвращающийся с Востока после войны, был послан атаковать мятежников. По слухам, атака была отбита с уроном лошадей и людей — чем история кончилась, пока неизвестно. В Нежинском полку служит Вася Сабуров [8], вероятно, подробности опишет матери — интересно! Но какое время переживаем! — свой идет на своего, русский бьет русских, — а мы всё себе живем и как будто ничего особенного не происходит — только финансовая сторона начинает хромать, арендаторы ничего не платят, да и, кажется, совсем намерены сбежать.

В Аткарске я остановилась по обыкновению у Рыбакина и была поражена количеством стражников и казаков, а также чинов полиции, целый день являвшихся в гостиницу. Оказалось, что кто-то, не знаю губернатор, не знаю вице-губернатор, был у Рыбакина и собирался ехать в Елань, большое село, где бунтовали мужики. Говорят, убили урядника, связали его и бросили в пруд, где он утонул. Становой будто вырвался от них чудом и в одной рубашке верхом ускакал. Причины бунта еще неизвестны. Вообще в Аткарском уезде все время идут мятежи — то жгут имения, то самовольно увозят с полей сено и грозят увезти также и хлеб. Вообще дело плохо! Что будем с землей делать, не знаю! Продавать не хочется, жалко, сколько сил и труда было положено, чтобы сохранить эти десятины, да и люблю землю! Но, кажется, было бы умнее продать ее раньше, теперь не дадут хорошей цены.

Дом, где помещается Городская Дума, очень хорош, хоть бы в губернский город. Взошла в залу — большая и светлая, прекрасно обставленная. Два громадных портрета прекрасной работы Александра II и Николая II во весь рост. Стулья были уже наполовину заняты гласными, все больше купцы, в длинных сюртуках кто постарше, и в пиджаках кто помоложе. Голова вышел из кабинета, умное и энергичное лицо. Он очень занят городом — строит общественные здания и фонари выставил с Ауэровской горелкой [9] на главной улице. Мое появление в зале видимо удивило г-д гласных, на меня посматривали, я так и думала, что подойдут и спросят, что мне угодно, но нет, никто не подошел.

Вечером из Аткарска уехала в Саратов. На вокзале пришлось долго сидеть. Ехавши на вокзал, видели громадное зарево. Извощик объяснил, что это мужики жгут городской лес, называемый «Плетни». «За что они жгут лес?» — спрашиваю. «Да, вишь, не позволяют гонять скотину по лесу — портит лес скотина, а вот они и жгут его — уж несколько дней все поджигают». Вот вам и культура — извольте вести дело рационально и культурно, а придет мужик и за то, что его корову не пускают в лес, чтобы не портить его, возьмет и сожжет все ваши холеные деревья.

28 июня.

В Саратов приехала утром в дачном поезде. Когда подъезжали к Саратову, в вагон вошла масса дачников. Оказывается, несмотря на страх перед хулиганами, очень много переехало из Саратова на дачи. Хулиганов и тут много — на дачах уже было два или три убийства с целью грабежа. В Аткарске я получила правительственную ссуду за погром 1400 руб. и, боясь грабителей, деньги перевела через казначейство в Пензу — легче себя чувствую, не имея при себе больших денег. Я, слушая рассказы дачников про проделки хулиганов, решила, что очень хорошо сделала, отправив деньги в Пензу.

Князь Девлет-Кильдеев хорошо знал старика Куткина, который жил в Саратове. Это был странный очень человек, большой скряга и маклак, который все свое весьма значительное состояние нажил сам разными аферами — держал театр и даже цирк и т.д. Мать его, Марья Васильевна Куткина, рожденная Теплова. Она ничего ему в наследство не оставила, а оставила его незаконному сыну Иванову и какой-то родственнице. Князь Куткин начал с того, что заставил этих наследников от прав на наследство отказаться, уверяя их, что они не имели права получить родовые имения. Это положило начало его богатству. Как потомок по крови Тепловых, он унаследовал от них и все странности, которыми этот род отличался. Моя покойная бабушка Наталья Ивановна Метальникова всегда говорила, что все Тепловы полоумные. Так же, как и у всех Тепловых, у Куткина была масса приятельниц и от них незаконные дети. Прямых наследников у него не было, но были какие-то князья Куткины три брата, которые ему приходились внуками или племянниками в шестом колене. Все очень бедные, и князь Куткин их терпеть не мог и не помогал. В Петербурге князь Куткин, уже старик 85 лет, попал в сомнительную компанию армян, евреев, французских актрис, и с ними вместе оказался в компании и Николай Оппель, который в качестве адвоката и стал вести небольшие дела Куткина. Эта компания очень хорошо работала над князем. Он начинал какие-то предприятия и давал им денег, якобы взаймы. Ухаживал за актрисой, и кончилось дело тем, что выдал 150 тысяч какому-то Церетели под вексель. Деньги эти, вероятно, компания поделила, в том числе попользовался и Оппель. Но жизнь, которую вел князь с этой компанией — вечно по ресторанам, попойки, катанье на тройках — отразилась на старике плохо, он схватил воспаление легких и умер. В Петербурге в это время жила его побочная дочь Соколова с детьми, вдова, рожденная Симановская, родная сестра по матери профессора Симановского [10]. Она знала о жизни, которую вел ее отец, и о компании, которая его окружала. Но ничего не могла сделать с полоумным стариком. Наконец ей дала знать прислуга, что Куткин заболел — она поехала и застала его умирающим. Сильно выговорила она всей компании, что раньше не дали ей знать о болезни старика, но делать было нечего. Старик умер, компания во главе с француженкой его уложили на стол, накрасили его, подрумянили и засыпали ландышами. Оппель как его поверенный клялся, что старик не оставил никакого завещания, и поэтому, узнавши, что существуют какие-то племянники, вызвал Куткина, служащего на желез[ной] дороге (он остался один, братья умерли) и предложил начать дело о наследстве и ввести его во владение за баснословно громадный гонорар. Бедный Куткин, обезумевший от радости, согласился. Но в Саратовском окружном суде нашлось духовное завещание от 1896 года, где все движимое имущество и все приобретенные им земли он оставлял своим многочисленным незаконным детям и приятельницам — львиная доля, конечно, досталась Соколовой, а родовые имения оставлял племяннику Куткину. В духовной и о векселе в 150 ты[сяч] упоминалось. Но этого векселя совсем не оказалось — его, говорят, скрала компания во главе с Оппелем, у которого вексель будто бы находился как у поверенного. Оппель, узнавши о духовном завещании, поспешил предложить свои услуги Соколовой, но она, знавши его поведение относительно отца, отказала и передала дело Девлет-Кильдееву.

Пробеседовала с час с лишним с Девлет-Кильдеевым и, узнавши эту интересную историю о Куткине, я отправилась на вокзал и уехала в Петровск. Кстати, о Куткине, о нем есть анекдот: говорят, когда был Государь Александр в Саратове, ему представился старик Куткин и сказал: «Последний в роде Куткиных!» На это будто бы Государь ответил: «Очень рад!» Конечно, анекдот и больше ничего.

29 июня.

Утром приехала в Петровск. Послала телеграмму мужу, он именинник. Остановилась в номерах старой приятельницы Соршер и пошла к обедне. Служба была архиерейская — служил викарный архиерей из Вольска Палладий [11], народу было много. Служба шла довольно хорошо и гладко, только певчие очень кричали. День праздничный, дел делать нельзя, поэтому сижу и беседую с Раисой Моисеевной и ее другом нотариусом Феофановым. Он, оказывается, очень «красный» человек, заступается за Думу, бранит Столыпина хулиганом и желает даром всю землю мужикам от помещиков отобрать. Сцепилась с ним из-за этого и, объявивши ему, что сама принадлежу к Черной сотне, я ушла к себе и стала пить чай. Между прочим, он мне сказал, что все погромы в нашем уезде начались от Кожина. У него увезли мужики пять возов сена, он потребовал казаков, и все начальство у него съехалось. Будто бы пили и ругали мужиков, бранили и угрожали нагайками — а на третий день спалили мужики усадьбу Кожина, а за ней пошли громить и остальных помещиков. Я готова этому рассказу верить, зная наших Петровских господ-помещиков, можно поверить этому. Уж очень невоспитанны, грубы, дерзки и скоры на расправу кулаками!!! Вообще, я, приехавши в Петровск, опять окунулась в прошлую жизнь, когда жили мы в Круглом и приходилось бывать часто здесь по делам. Много, много здесь моих сил было положено и часто в этих номерах не спалось мне от дел по ночам. И вот, стоило хлопотать и мучиться для того, чтобы все спалили, да еще и землю отбирать хотят! Грустно, как подумаешь, что 30 лет жизни и труда пошли насмарку.

1 июля.

Пришел Сергей кучер. Я с ним поговорила о делах в Круглом. Спросила, тихо ли в народе. Ничего, отвечает, теперь тихо — только вот в Канаевке двух братьев поджигателей мужики убили, взяли и в огонь бросили — про них давно уже начальству жаловались, да все ничего не делали, а мужики ждали, ждали, да и убили их. Вот, подумала я, начинается народный самосуд! А Дума просит амнистии! Сергей мне сказал, что пришел с ним Федор Максимов, мужик из Круглого, и просит меня видеть. Позвали его — я в первую минуту не могла на него смотреть — мне было опять так больно, точно потревожили память о покойнике. Все Круглое и весь погром встало в голове. Он, вероятно, понял это и съежился. Кое-как с собой справившись, я стала говорить. Сначала говорили про дела с ним, о долге нашем ему, о лесе и т.д. Потом перешло на тему о наделе землей и о Думе.

Епископ Саратовский Палладий.

«Не знаю, кого это в Думу выбирали — надо бы простого мужика туда, а они все учителей да писарей насажали. Что они там без толку говорят, не знаю о чем, им надо о земле говорить, о наделе новом. Нам главное, чтобы земли дали, а чего они там говорят, нам не надо. Жить стало невозможно, народ стал зверь, я без револьвера никуда не иду, а дорогой если кого встречу, то сейчас руку в карман и револьвер приготовлю. Он, может, и хороший человек идет, а все боязно. Потом опять все пожарами грозят — чуть что не так, сейчас и обещают спалить. Вот слышно, что из тюрем повыпускали, опять начнут грабить — да пусть — ничего, недолго погуляют, живо ухлопают самосудом. Вот и у нас Гавриле Вдовину головы не сносить, ежели что случится, его убьют, уж это верно». — «Да, что же это Государь-то ничего не говорит?» — спрашивает Сергей. «А ты, — я говорю, — читал в газетах, есть ли когда в Думе про Государя разговор?» — «Да, точно, — отвечает, — верно, про него молчат, точно его уж и нет, это мы заметили. Министров бранят, спорят, а точно Государь и не знает, что идет у них, хоть бы раз про него упомянули — должно быть, сами хотят власть забрать». — «Да что уж говорить, — возразил Федор, — если хоть, пример, и в доме хозяина загоняют домашние, начнут говорить, что то да это не так да не эдак делать надо — то уж он и замолчит и потеряется и не знает, что делать. Так вот, должно, и у нас Государь потерялся — оробел, значит. Ну, да только дай срок, только бы решили про землю, дали бы прибавку — уж мы им покажем, Думе-то, за Государя все встанем, а уж ни одного студента не пустим к себе. Они землей только и держат народ. Дай землю, и мы сами их усмирим. Тоже ведь Дума-то нам дорого стоит — на кой она!!» Вот вам и рассуждение простого мужика Федора Максимова Вдовина из Круглого — да и все они так думают! Мне так понравилось это рассуждение, что его нарочно записала. Федор говорит мне: «Вы приезжайте в Круглое, не бойтесь!» — «Да что ты думаешь, я вас боюсь, что ли, — отвечаю, — я вас совсем не боюсь, а не буду, потому что мне больно видеть, как все прахом пошло, что мы тридцать лет заводили». — «Известно, жалко, что же поделаешь теперь, — отвечает, — мы и сами не рады, что наделали бед».

Ну, скажите пожалуйста, есть ли на свете такая другая сторона или земля, где бы мужик, который несколько месяцев тому назад жег и грабил свою помещицу, стоял бы перед ней и звал приезжать в деревню, наивно уверяя, без злобы, что делать нечего — сами этому не рады, а я, барыня, разгромленная ни за что, без вины разоренная, нахожу в себе силы говорить с ним без злобы, без ненависти и даже интересоваться, какой у них урожай. А он так же наивно спрашивает, дают ли нам за погром деньги, и на ответ, что обещали, говорит: «Ну, слава Богу!». Есть ли что безсмысленнее всего этого, где же эта злоба, ненависть, про которую пишут что-то непонятное, глупое до комизма, если бы не было так трагично — ведь 30 лет труда уничтожено!

4 июля.

В обед явились двое мужиков из Круглого, Самон и Пашка Нежин. Я когда их увидела, очень расстроилась, мне противно было на них глядеть и злость брала. Но сдержалась, спрашиваю: «Что вам нужно?» — «Да вот, мы насчет земли, которую у вас держали в Зеленетском 13 десятин — ей кончается срок, и мы не знаем, кто ее будет держать, мы или арендатор?» Вид у них был сконфуженный. Я очень сухо ответила, что теперь ничего не знаю, приеду на место, тогда и скажу, а приеду числа 10-го. Тогда Самон говорит: «Еще общество просит, не дадите ли кирпичи на церковь в Саполге [12]». Меня взорвало, я еле-еле удержалась, чтобы его не обругать. Они же, это самое общество, нас сожгли, и они же хотят у нас пожертвования просить. Я только стала молча, сдерживая себя, глядеть ему в глаза, от злости не могла говорить. Вероятно, он понял, что происходит во мне, и как-то весь съежился и молчал. «Я ничего жертвовать теперь не могу! — наконец сказала я, — что вам еще нужно?» — «Больше ничего». — «Ну, тогда уходите». Они молча ушли, я пришла в себя, успокоилась и стала заниматься счетами. Через несколько времени опять докладывают, что пришел мужик из Круглого. Зови его, говорю горничной. Оказалось, Андрей Саратовский, плотник. Я его насилу узнала. Спрашиваю, для чего пришел, говорит, что общество просит пустить скот в лес Круглый для пастбища, а то продали пастбище и завалили дровами корма. Я говорю ему: «Это только придираетесь — Сергей Павлович [13] продал пастбище после сенокоса и вам не испортил покупатель леса травы». — «Да, конечно, да только общество обижается, вы бы сами приехали да посмотрели на все». — «Мне там смотреть больше не на что!» — отвечаю ему сухо. Он сконфузился и говорит: «Вестимо, чего там уж смотреть». — «Что еще тебе нужно?» — спрашиваю. — «Больше ничего». — «Ну иди, сама приеду и разберу». Он ушел. Противно смотреть на них, подлецы и нахалы, и лицемеры.

6 июля.

У Кропотовых сожгли на этих днях сено и выгорело 30 десятин соснового бору.

Рассказывал, как он после погрома Кожинки усмирял мужиков с казаками, требовал выдачи зачинщиков и оружия. «Уж поработал я плетью, — говорил он, — всыпал им, натешился. Если б только не остановил меня офицер, я бы всю Камаевку (родину Аникина) пулеметами разгромил. Ружья их в кучу сложил и сжег. Я просто озверел — кричу, бей до смерти, пусть выдадут зачинщиков». Во время пожара их усадьбы его не было, он был у Ознобишина, но говорит, что знал, что усадьба должна сгореть, что 400 подвод подъехало грабить, а свои Кожинские и не думали остановить. Но у нас не было в это время ни казаков, ни войска. Всех казаков и стражников бывший исправник Прушков увел с собой в Сердобу, где шел набор и Прушков боялся бунта. Но скот у Кожина не резали, а выпустили в поле и лошадей и коров, только жгли все. Кожин говорит, что теперь ждут мужики приезда Аникина и целые толпы будут его встречать. Это, мужики говорят, у нас объявился новый Пугачев и он нас поведет и скажет нам, что делать надо. А говорят, Ермолаевы продолжают ходить и собирать по оврагам мужиков и со слезами на глазах просят их не останавливаться, а громить и жечь все, чтобы поддержать Думу, которой ходу не дают. За достоверность этого известия Кожин не ручался — может быть и сплетня.

Вечером уехала, и дорогой пришлось наблюдать, как в пожаре около Аткарска опять горели «Плетни», а вдали что-то сильно полыхало, но мы уже привыкли и ужаса этого не ощущаем!

Записи в другой тетради, альбомного формата.

25 июля.

Сегодня утром приехала из Пензы хлопотать о своем деле о ссуде за погром в Круглом. Интересный рассказ потом я слышала еще от Фокина о настроении казаков, присланных для охраны в Петровский уезд. У жены его в имении есть лес довольно хороший, который стали рубить крестьяне. «Я жил с ними мирно и не хотел ссориться, поэтому старался действовать на них уговором, но, видя, что ничто не помогает, заявил исправнику, прося прислать казаков для внушения страха и сделать обыск». Когда приехали казаки, сотня и при них офицер, они поехали вместе с Фокиным, урядником и несколько стражников в деревню. Сошлись мужики, которые вид имели смиренный. Офицер приказал казакам спешиться, и они, оставивши лошадей, разбрелись между мужиков и уселись группами. Одна из таких групп пришлась недалеко от Фокина, и он ясно слышал разговор казаков с мужиками. Они говорили им: «Что это нас сюда пригнали, бить совсем смирных мужиков мы не будем, вы, ребята, не робейте, мы вас не тронем, мы вот скорее господишек отколотим, а вас не тронем». Услыхавши такие разговоры к своему великому недоумению, Фокин отошел от разговаривающей группы и пошел к казачьему офицеру, прося его отозвать казаков из среды крестьян и сделать им внушение, что такие разговоры вести нельзя. Офицер на это недовольным тоном отвечал, что он не может замазать рот своим казакам и запретить им говорить с мужиками. «Да, еще должен вам заметить, — сказал он Фокину, — что я не буду ничего предпринимать для усмирения мужиков, и если только увижу, что они вас или пристава с урядником будут бить или над вами насилие делать, то только тогда пущу в ход нагайки». После такого ответа Фокину оставалось только замолчать и уйти. Но офицер, видимо, струсил и тут же скомандовал казакам отойти от мужиков и быть около лошадей. Казаки послушались.

Между тем собрался сход и Фокин вступил в переговоры с мужиками. Он хотел как можно лучше устроить дело и стал предлагать им самые легкие условия — сказал, что просит их добровольно возвратить ему украденный лес, за доставку леса обещал уплатить немного дешевле, как сам нанимает возчиков. Сучья оставлял в их пользу и говорил, что если мужики согласны на его условия, то дело он прекратит миром и обысков производить не будет. Крестьяне, по-видимому, с ним согласились и хотели уже везти лес в экономию, стали только торговаться из-за мелочей, как вдруг из задних рядов выскочил какой-то пожилой мужик и стал кричать: «Чего вы, ребята, нюни распустили, слушайте его больше, он не знаю чего вам наговорит. Все толкует: мой лес, мой лес, — а с чего это лес-то его? — у него еще на губах молоко было, а мы этот лес уже рубили — связался, женился на бабе, да и толкует: мой лес, — не слушайте его, не соглашайтесь!» Фокин говорит, что, услыхавши эти речи, в чрезвычайно дерзком тоне сказанные, он сконфузился и отошел в сторону к офицеру, делая вид, что их не слышит, ведь не вступать же ему было в спор с мужиком. Думал он, что офицер вступится и заставит замолчать говоруна, но, видя, что тот и не думает вступиться, подошел к экипажу и, видя, что мужики стали отказываться от примирения под впечатлением речи старика, сказал, обращаясь к приставу: «Ну, теперь дело ваше, приступайте к обыску, я уезжаю». И уехал. Вслед за ним отправился на усадьбу и офицер с казаками. Только что успели посидеть немного дома, как скачет верховой и просит помощи казаков, говоря, что мужики бунтуют, не пускают делать обыск. Офицер, видимо, взволновался и не знал, что делать, обратился к Фокину и говорит: «Вы думаете, надо мне ехать? Может быть, так обойдется?» Тогда Фокин сказал ему, что его удивляет его нерешительность и что ему кажется, что обязан ехать и исполнить свою обязанность. «Ну так знайте, я поеду, только возьму с собой человека три, а не всю сотню». Фокину показалось, что офицер прямо боялся своих солдат и не был в них уверен. Через несколько времени офицер и трое казаков вернулись, говоря, что все обошлось спокойно. Фокин о поведении казаков и офицера донес губернатору, чтобы дать ему понять, что и казаки ненадежны.

Много еще пришлось слышать мне рассказов про смуты и настроение по деревням, и нелегко стало на душе от всего этого. Толмачев еще много рассказывал про войну, в которой участвовал и даже был ранен. Пуля попала ему вскользь в шею, недалеко от сонной артерии — немного задень пуля глубже, он был бы убит. Я спросила его, сильна ли была революционная пропаганда среди солдат во время войны (он был ранен под Мукденом), и он отвечал, что нет, во время войны мало было агитаторов, но после перемирия они наводнили армию и массу разбрасывали прокламаций. Он горько жаловался на офицеров и говорил, что они были трусы почти все и не видно было в них прежней доблести и геройства, что было раньше и что заставляло их умирать впереди солдат. Нередки бывали случаи, что солдаты ободряли офицеров, хлопали по плечу и говорили: «Ничего, не робейте, Ваше благородие, идите, идите!» Вообще Толмачев говорил, что армия была без дисциплины, солдаты дерзки и непослушны.

Большой вред вносили в армию вольноопределяющиеся — почти все они были лица никуда не попавшие, неудачники, не могшие учиться в гимназии и реальн[ых] училищах и попавшие на службу военную только от того, что некуда было деваться. Прежде, говорил он, каждый дворянин был военным и считалось это за честь служить в полку, а теперь наоборот — только отбросы дворянских семей идут в военные, особенно в армию, только те, которые уже нигде не пошли, конечно, за редкими исключениями. Потом он находил, что диплом на степень учености заел всех. Для офицера не так нужны геометрия и алгебра, как известная выправка, пригодность и сметливость на войне. Прежде многие честолюбивые солдаты без экзамена производились за выслугу лет в офицерские чины, а теперь этого нельзя, и как бы солдат способен ни был, он дальше унтера не пойдет без сдачи экзамена в училище. А какой же солдат имеет возможность подготовиться и выдержать экзамены? Толмачев говорил, что Александр II имел это в виду и желал дать возможность солдатам попадать в офицеры, создал для этой цели специальные низшие военные училища, надеясь, что туда попадут молодые, способные и честолюбивые солдаты, но на практике в жизни и это не удалось. В эти училища стали идти и наводнять их не солдаты, а дети тех же дворян, неспособные и негодящиеся для других заведений, не способные идти ни в гимназии, ни в реальные училища.

Много он вообще говорил интересного — напр[имер], о Куропаткине [14] как о бездарном человеке, который вечно все путал и давал такие приказы, что, право, можно было подумать, не изменяет ли он нарочно. На места начальников он назначал не людей способных, а имеющих влияние в Петербурге и могущих ему повредить доносом. Сам он от природы трус и никогда не был на опасных местах в позициях, никогда своим примером не воодушевлял солдат. Боясь смерти сам — он даже боялся и солдат посылать на опасные места, как бы совестясь посылать людей почти на верную смерть, а самому сидеть вне опасности. Идти же впереди ему мешала трусость. Можно наверное сказать, что Куропаткин наполовину виноват лично в проигранной японской войне. Везде нерешительность, ни плана — полководцем он быть не мог и не имел на это способностей.

26 июля.

Сегодня утром стали приезжать землевладельцы для выборов гласных. В гостинице стоял шум. Через несколько времени пришел и сам предводитель Ознобишин. Встретились старыми знакомыми. Я сказала ему, что пришла к нему как к Предводителю дворянства, просить защиты, что со мной временная комиссия поступила несправедливо и, по-видимому, не хочет даже исправить своей ошибки. Подробно все рассказала, он согласился, что мне оказана несправедливость, сказал, что это безобразие, и обещал поговорить с членами комиссии и высказать им относительно этого свое мнение. Я осталась еще несколько минут, выпила чашку чая и ушла.

Пришел барон Симолин и стал говорить о выборах. Во время разговора коснулись убийства Герценштейна [15], и Ознобишин сказал, что это наверное дело Союза русского народа, к которому он принадлежит, и что, конечно, это только начало и на этом Союз не остановится, так как решено так же поступать с революционерами, как поступают они с монархистами. Я сказала, что рада, что наконец взялись за дело как следует. Тогда Симолин сказал: «Так вы против левых?» Я говорю: «Конечно, да!» — «А желаете вы, чтобы выбрали Юматовых сегодня?» Я говорю: «Нет, напротив, желаю, чтобы их забаллотировали, особенно рыжего Василия, хитрого и двуличного».

В зале было шумно и людно — гласные сновали повсюду с взволнованными, красными лицами. Вас[илий] Серг[еевич] Кропотов на дряхлых ножках стоял у стола и старческим голосом что-то выкрикивал. Не могу сказать, чтобы господа-дворяне имели опрятный и чистый вид, и далеко не представительный. Все больше поддевки и пиджаки, потертые и не первой свежести, да и лица не особенно изящны, все какие-то заскорузлые. Платон Любовцев отличался свежестью костюма и розовыми носками, но лицом не вышел. Красивых никого — облика аристократического ни у кого не видно — руки у всех и ногти почти грязные, лица потные и красные. От многих, если почти не от всех, пахло сильно вином. Речи были связаны у многих.

Были кроме нас две дамы — Будищева с дочерью — тип уездной мамаши и дочки. Дочка сидела с китайским зонтиком, молчаливо, озираясь на публику, довольно миловидная. Мамаша в черном платье рассыпалась в разговорах с кавалерами, вся раскраснелась, и ее единственный зуб, оставшийся на верхней челюсти, так и мелькал — постоянно смеялась и делала руками жесты. Я подошла к ней и поздоровалась, посидела немного и поговорила. Надо же было ей сделать внимание, муж ее все-таки будет заседать во временной комиссии, если будут решать мое дело вновь.

Подошли братья Юматовы. По-видимому, не особенно огорчены — смеясь говорили, что их закатали чернячками: «Да мы этого и ожидали». — «Тогда зачем вы приехали из Саратова?» — «Да так уж, решили претерпеть до конца — ведь здесь говорят, что мы спалили весь Петровский уезд». Стали пить чай — пришли и Малышевы — разговор, конечно, вертелся около выборов. Василий Юматов сказал, что хотя и знал, что будет забаллотирован, но ему грустно. Ну, что же делать, смеясь говорил он, уверяют, что мы с Ермолаевым сожгли уезд. «Сожгли не вы, — ответила я, — но те, кого вы нам здесь насажали, ваши учителя, ветеринары и т.д. Вы нарочно выбирали самых левых». Весьма грустный вид имел Ермолаев.

Малышев все говорил о том, что надо делать с землей, держаться за нее или продавать. Все спрашивал моего совета. Я говорила ему, что, по-моему, продавать не следует — надо ждать. Все равно денег не дадут, а дадут за землю бумажки. Если Россия удержится и не будет банкрот, то и земля у нас удержится, и бумажки будут иметь цену. Если же наоборот, земля не удержится, то и бумажки ничего не будут стоить — по-моему, не продавать. Он назвал меня мужественной женщиной и согласился, что продавать землю теперь не надо.

Говорили о народном образовании. Прибытков говорил, что мало школ для народа, а Ермолаев, возвысив голос, доказывал, что он раньше стоял за школы, а теперь издать надо закон о прекращении и закрытии всех школ, гимназий и реальных училищ — потому что в них не учатся, а ч… знает что делают. Он говорил так громко и так горячился, что около нас стала собираться толпа — мне это показалось неловко, что-то выходило похожее на митинг, тем более что и Прибытков не стеснялся и тоже говорил в весьма либеральном тоне. Наша хозяйка еврейка Раиса совсем испугалась, засуетилась и стала тянуть меня за рукав, прося увести Ермолаева. Наконец мне удалось его утащить в дом — чуть не силой, взявши за руку, а то он все хотел говорить.

Вечером сидела у Кожиных и слушала его рассказы про его разговоры с мужиками. «Я с ними не стесняюсь, — говорил он, — всегда им говорю, что вот ваша Дума думала, да ничего не придумала. И вам на ваших выборных надеяться нечего, они только хотели сами власть забрать да против Царя шли, а о вас и вашей земле и думать перестали. Царь-то лучше все устроит и поможет, чем Аникины да Аладьины. Кстати, о Аникине [16] — его еще здесь нет, но ждут его приезда и очень боятся, что с его приездом в уезде опять начнутся погромы усадеб». Кожин очень рад, что убили Герценштейна, авось, говорит, теперь опомнятся и поймут, что против них начнут их же оружием действовать. Не одних правых, будут бить и левых теперь.

27 и 28 июля.

От Ртищева был со мной в вагоне весьма интересный собеседник — Сердобский купец Москалев, очень богатый, имеющий земли в Кирсанове и в Чембаре. Он жаловался и говорил, что невозможно хозяйничать в деревне — «Я с мужиками не ссорюсь, они говорят, что ничего мне вредного не сделают, а между прочим вот уже четыре пожара было на усадьбе. Я теперь вокруг соломы и сена нарыл волчьих ям, если пойдут ночью поджигать, то в них попадут, все строения, крытые железом, раскрыл, а в доме все окна переплел колючей проволокой и вокруг дома в несколько рядов ею обвил. Полезут если в окна, то нескоро с проволокой справятся, а то в простые окна очень легко пролезть. Револьвер я никогда не покидаю, всегда при мне. Но такая жизнь просто делается невозможной, нервы так натянуты, что не выдержишь — решили мы с братьями всю землю продать и на деньги опять дело торговое вести. Тем более, — прибавил он, — что если даже предположить, что успокоится все и не будут жечь и грабить, то все-таки орудие в руках мужиков останется — это забастовки в работах, против них нельзя будет бороться, и поэтому надо прекращать наше хозяйство и земли продавать». Я подумала, что он верно говорит, что за жизнь, и какое можно вести правильное хозяйство, если приходится себя, как под Мукденом, окапывать волчьими ямами и обвивать дом и окна колючей проволокой. Да, жить делается жутко — почти страшно, например, в первом классе, в купэ, почти никто не ездит — боятся нападений грабителей. Третьего дня зарезали в Ртищеве на станции какого-то начальника мастерских из Тамбова, ехавшего в 1-м классе. И раньше были грабители и воры, но не так нахальны, да и публика была не так растеряна, а теперь, войдут в вагон четыре человека, закричат «руки вверх» — и кончено, публика слушается и молчит, дозволяя себя грабить. Точно под гипнозом находятся!!!

29 июля.

Сегодня утром приехал новый губернатор Сергей Александровский, и вечером сегодня же должен уехать Хвостов с семьей. Мы с мужем решили ехать провожать Хвостовых. За мое отсутствие из Пензы произошла крупная новость — посадили в острог Ладыженского Влад[имира] Ник[олаевича] [17], как редактора «Перестроя» за напечатание в газете Выборгского воззвания. Говорят, что когда его взяли, то он плакал. Какое малодушие — ведь когда печатал, то знал, что придется за это отвечать, чего же плакать. Васенька Вырубов сейчас же написал просьбу о взятии Ладыженского на поруки, прося его выпустить из тюрьмы, но просьба его оставлена без внимания. Вот уж действительно: «Наш пострел везде поспел».

...Через несколько времени все стали из залы вокзала проходить в комнату для приема важных лиц, и я пошла со всеми. Подходя к дверям комнаты, я увидела, что за мной шел какой-то господин небольшого роста в мундире губернатора — я догадалась, что это был новый губернатор, приехавший проводить старого. Приятное лицо, небольшого роста и толстый, но легко ходит и очень подвижный. Вслед за ним приехали и наши Хвостовы, ее буквально завалили букетами, подали шампанское, стали пить за здоровье их. Было весело и задушевно. Сама Хвостова сияла от радости — мы все хорошо ее понимали. Пережить такую зиму, как им пришлось пережить в Пензе под вечным страхом за жизнь мужа, чего-нибудь да стоит. И мы отлично понимали ее радость, что наконец вся ее семья опять соединится и ей не придется больше переживать ужас и страх за жизнь мужа. Оба, и муж и жена, были так довольны и веселы, что было похоже, что провожали не губернатора, а молодых новобрачных. Александровский [18] старался быть как можно любезнее, со всеми знакомился, подходил и как бы заискивал перед обществом.

Да, прошли те времена, когда губернаторы были неприступны, теперь и им приходится заискивать перед публикой. Теперь не скажут, как покойный бывший губернатор в Пензе Панчулидзев [19], отец Давида, на замечание помещика Тучкова [20] (тогдашнего либерала) в театре, что он здесь не губернатор, а частное лицо: «Я, батюшка мой, везде и всегда Губернатор, и дома, и в присутствии, и здесь в ложе. Руки по швам! а не то плохо будет!» Вот тогда так власть была настоящая, а теперь слова боятся сказать.

30 июля.

Сегодня утром пошли в собор — рождение Государя-наследника — народная обедня. Все были в мундирах и треуголках. После обедни чиновники поехали представляться Александровскому, а я ушла к Арапову, который приехал из Проказны вчера нарочно проводить Хвостовых. Приехал к Арапову и муж от губернатора. Прием был не особенно оживленный — вышло сухо, речи никакой не сказал и шампанского не дал. Так как-то все молча больше. То ли дело, когда Горяинов [21] принимал чиновников, тоже был Царский день, он велел подать шампанское, взял бокал, стал среди залы и провозгласил: «За здоровье Государя Императора, Ура!» Потом сказал небольшую речь, прося всех ему помогать и исполнять свой долг и т.д. Вышло трогательно и торжественно.

От Араповых пришли домой, был пирог и пришли свои. Вспоминал о старине и о дяде моем Алексее Петровиче Евреинове [22], как он, старик, любил говорить о своих удачных словах и ответах. Особенно любил он вспоминать, как раз в Английском клубе он говорил с Горчаковым (князем) и спросил его: «Каково теперь положение России?» — Горчаков отвечал: «Россия теперь — это богатая невеста, с которой сближение и расположение ищут все женихи». — «Неудивительно, — ответил дядя, — что Россия в таком завидном положении в Европе благодаря такой свахе, какую она имеет в лице Вашей Светлости». Горчаков милостиво улыбнулся, а дядя до смерти все вспоминал об своем удачном ответе. Да, это тогда, что бы теперь сказал Горчаков?

31 июля.

Поздно, около двух часов, вернулся от Лопатина муж и сказал мне печальную новость, что недалеко от станции Воейково, в Каменке, большой бунт, и что в Городищах в имении Качиони неладно. Сегодня ночью Лопатин должен с солдатами ехать в Каменку. Муж в восторге от энергии Александровского — кажется, этот дремать не будет, повернет круто. Сегодня ему доложил исправник, что 30-го июля в день рождения Наследника в Каменке священник вместо Царского молебна отслужил панихиду по Герценштейну, по просьбе бывшего депутата Думы Рогова [23]. Дьякон отказался служить панихиду, снял облачение и ушел из церкви. На вопрос и укор исправника священник отвечал, что он не знал, что Царский день, так как у него старый календарь, в котором нет этого числа. Как только сегодня утром об этом доложено было Губернатору — он схватил шапку и пешком побежал к Архиерею. «Ваше Преосвященство, что у вас делается, вот как ведет себя священник». Архиерей оторопел и сказал, что он это дело разберет и назначит следствие. «Нет-с, Владыка, этот номер не пройдет, я требую увольнения священника тотчас же». — «Хорошо, я переведу его в другой приход». — «Нет, Владыка, не перевести я его прошу, а требую, чтобы он в 24 часа был выслан из моей губернии, и больше ничего я вам говорить не буду. Если вы его в 24 часа не уволите, то я буду доносить, что не могу служить с вами и покидаю губернию». Архиерей начал было доказывать, что нельзя же так скоро, надо следствие начинать, но Александровский категорически заявил — или я, или он, как хотите, так и делайте, но чтобы в 24 часа и духу его не было в Пензенской губернии.

Пензенский Губернатор С.В. Александровский.

Когда в Каменке было дано распоряжение о взятии под арест Рогова, то крестьяне его не выдали и отбили у стражников. Толпа собралась очень большая и исправник доносит, что ничего не могли сделать. Александровский спрашивает исправника: «Есть ли раненые среди стражников и между крестьянами?» — «Нет, никого, Ваше превос[ходительство]», — отвечает исправник. «Значит, вы ничего не сделали, и не отбивали. Я уволю вас по 3-му пункту за бездействие, имея вооруженных стражников, вы обязаны и могли взять Рогова». Вот по этому делу и послан был в ночь Лопатин в Каменку. Прощаясь, он просил не оставить его детей, если с ним что-либо случится, и очень волновался.

Кроме инцидента в Каменке, еще получил губернатор телеграмму, что около станции Суры (Моск[овско]-Каз[анской]) в имении Качиани толпа крестьян идет грабить усадьбы, что казаки истратили все патроны и отступили, просят солдат и патроны. Вот так тихая губерния! — воскликнул Губернатор Александров[ский] — второй день как приехал, а уже два скандала. Придется ехать завтра самому.

1 августа.

Сегодня утром в 9 часов звонок, и Маша докладывает, что мужа требует сейчас же сию минуту губернатор. Поспешно одевшись, муж поехал, через несколько времени вернулся и говорит, что губернатор получил телеграмму из Городища, где просят немедленно прислать медицинскую помощь, так как много раненых и искалеченных. Губернатор просил мужа лично заняться составлением санитарного поезда и дал ему 4 часа времени на сборы, а в 3 часа выехать на станцию: «Я не смею просить вас самому ехать, но было бы желательно, Ваше Превосходительство, чтобы вы лично всем руководили». Муж отвечал: «Ваше Превосходительство, я готов ехать». Вот тебе и показал энергию — теперь всех будет посылать и тормошить. Отправился муж к Трофимову, хирургу, вызвал сестер милосердия и фельдшеров, собрал перевязочные средства, инструменты и т.д. Собравши, пошел доложить губернатору. Тот говорит ему: «Если все уже устроено, то, пожалуй, вы сами можете и не ехать». Муж отвечает: «Нет, я с удовольствием поеду сам!» — «А если с удовольствием — то поедемте!» Еле успев пообедать, муж отправился на вокзал — я осталась в страхе за него, хотя он обещал мне вперед не соваться и быть очень осторожным. Ну, если этот Александров[ский] будет тормошить так людей, это беда!

Вечером приехала Катенька, говорит, что слышала, будто бы в Каменке убит исправник Петров и казачий офицер. А сегодня, бывши вечером у Шор, я слышала, что ранен и сильно Лопатин, но это слухи, достоверно ничего не известно. Катенька говорит, что у Ник[олая] Алексеевича мужики в Чернцовке собрали сход и решили не бунтовать. Постановили самим ночью по очереди караулить, не допуская для этого молодых, на которых не надеются. Запретили гульбу по улицам позже 9 часов вечера и строго приказали молодым, как называют они их пропаганцами, у которых есть миссионерские книги (прокламации), не начинать озорства, а чуть что будет, то составят приговор и их из общества сошлют. Посмотрим, что из этого выйдет. Катенька говорила, что в Чернцовке сделали обыск у сыновей дьякона, но ничего не нашли. Этот офицер, жандарм, со своими тремя жандармами ночевать приехал в Сияновку и, не желая безпокоить хозяйку, просил Семена пустить его ночевать в конторе. Жена Семена, преданная женщина Обуховым, страшно испугалась — она приняла офицера за начальника шайки грабителей и, причитая и умоляя мужа, не хотела его выпускать. Она слышала, что от Каменки идет толпа и начальник толпы в мундире. Насилу ее уговорил и успокоил ее муж Семен.

На этом записки обрываются.


[1] Оппель Наталия Владимировна, урожденная Панчулидзева (1874 — 1976), дочь автора, замужем за Нижнеломовским помещиком А.А. Оппелем.

[2] Сахаров Виктор Викторович (1848 — 1905), генерал-адъютант, участник Русско-турецкой войны 1877-1879 гг., Военный министр в 1894 — 1905 гг., в 1905 году направлен в Пензенскую и Саратовскую губернии для усмирения крестьянского бунта, убит 22.11.1905 г. в Саратове террористкой Биценко (Камористой).

[3] Михайлова Мария Михайловна, урожденная Мунт, падчерица мужа автора, замужем за художником М.А. Михайловым и была фактической хозяйкой имения Мунт в селе Лопатино Саратовской губернии.

[4] Макаров Степан Осипович (1848 — 1905), выдающийся русский ученый, вице-адмирал, погиб 31.03.1905 г. на подорвавшемся на японской мине русском броненосце «Петропавловск», вступившем в строй в 1899 г.

[5] Кондратенко Роман Исидорович (1857 — 1904), генерал-лейтенант, начальник сухопутных войск во время обороны Порт-Артура. Погиб 02.12.1904 г. от прямого попадания снаряда.

[6] Хвостов Сергей Алексеевич (1855 — 1906), Пензенский губернатор 1903-1906 гг., погиб во время покушения на П.А. Столыпина в Петербурге.

[7] 18 июня восстал 7-й запасной кавалерийский полк, который в течение 10 дней оказывал сопротивление. Активисты восстания были приговорены к каторжным работам.

[8] Сабуров Василий Васильевич, сын Василия Васильевича Сабурова и Марии Алексеевны, урожденной Панчулидзевой, племянник автора.

[9] Горелки для керосино-калильных фонарей, состоящие из сетки, пропитанной моноцитом, при нагревании дают яркое свечение. Изобретены в 1885 г. Карлом Ауэром (1858 — 1929).

[10] Симановский Николай Петрович (1854 — 1922), доктор медицины, профессор «горловых, носовых и ушных болезней», почетный академик, основатель Саратовской отоларингологической клиники в 1912 г., племянник генерал-лейтенанта Н.В. Симановского (1811 — 1877), женат на Екатерине Олимпиевне Шумовой (1852 — 1905).

[11] Добронравов Николай Константинович (1865 — 1922), иеромонах Палладий (1890), Епископ: Вольский (1903-1908), Пермский (1908-1914), Саратовский (1914-1917), настоятель Новоспасского монастыря (1919-1922). После февральской революции был обвинен в сочувствии Г. Распутину и за это удален с Саратовской кафедры вместе со своим обвинителем викарием Епархии Епископом Леонтием (Випфеном). Арестован в апреле 1917 г. и отправлен под конвоем в Петроград в распоряжение Обер-прокурора Синода. Отправлен на покой (а викарий Леонтий отправлен на покой без пенсии). Во всех епархиях, где служил Владыка Палладий, он стяжал любовь народа и большинства духовенства. Умер от астмы.

[12] Деревянный однопрестольный храм Архистратига Михаила построен в 1916 году в Круглом, приписан к с. Саполга.

[13] Вероятно, Горсткин Сергей Павлович, муж младшей дочери автора Надежды Владимировны.

[14] Куропаткин Алексей Николаевич (1848 — 1925), генерал от инфантерии, воевал в Алжире и в Средней Азии, за Кокандский поход 1875 г. и за штурм Геок-Тепе в 1881 г. награжден орденом Св. Георгия 4 и 3 ст. Военный министр в 1898-1904 гг., главнокомандующий вооруженными силами в Русско-японскую войну, проиграл ряд сражений и отстранен от должности. В 1915-1916 гг. командовал Северным фронтом, позднее Туркестанским военным округом. После революции преподавал в сельской школе.

[15] Герценштейн Михаил Яковлевич (1859 — 1906), юрист, крупный финансист, общественный деятель, один из лидеров КД партии, активный член 1-й Государственной Думы, подписал Выборгское воззвание, убит в июле 1906 года группой Казанцева.

[16] Аникин Степан Петрович (1868 — 1919), из мордовских крестьян, получил образование в Саратове, работал учителем и заведовал училищем в селе Новые Бурасы, активный пропагандист, член ЦК партии социалистов-революционеров, журналист, писатель. После полугодового ареста в 1904 году занимался литературной деятельностью.

[17] Ладыженский Владимир Николаевич (1859 — 1932), известный русский писатель, поэт, прогрессивный общественный деятель, богатый помещик Сердобского уезда, унаследовал от своей бабушки Рославлевой имение в Липягах. Инспектор народных училищ, член Пензенской уездной земской управы, в которой отвечал за образование. В декабре 1905 г. вместе с Езерским начал издавать газету «Перестрой» (до октября 1906 г.). Его усилиями в Пензенской губернии было создано 56 земских школ, 34 фельдшерских пункта и 8 уездных больниц. Друг А.П. Чехова. Скончался в Ницце.

[18] Александровский Сергей Васильевич (1863 — 1907), сын 9-го пензенского губернатора Василия Павловича Александровского (1818 — 1878), окончил Пажеский корпус, ротмистр Кавалергардского Ее Величества полка, камергер и статский советник, возглавлял санитарную часть 1-й Маньчжурской армии во время Русско-японской войны, Екатеринославский губернатор, с 1.07.1906 — Пензенский губернатор. Убит террористом. Вместе с ним погибли помощник полицмейстера М.Я Зарин (1866 — 1907), городовой Михаил Антонович Саблин (1842 — 1907) и декоратор театра Румянцев.

[19] Панчулидзев Александр Алексеевич (1790 — 1867), сын саратовского губернатора А.Д. Панчулидзева, участник Заграничных походов 1813-1814 гг., саратовский предводитель дворянства, тайный советник, с 1832 по 1859 гг. пензенский губернатор, как и его отец, много сделал для развития своей губернии.

[20] Тучков Алексей Алексеевич (1800 — 1878), поручик, член Союза Благоденствия и Практического союза, выслан в свое имение с. Яхонтово, избирался инсарским предводителем дворянства, друг Н.П. Огарева, с которым сожительствовала его дочь Наталия. Женат на Наталии Аполлоновне Жемчужниковой (1802 — 1894).

[21] Горяинов Алексей Алексеевич (1840 — 1917), генерал-майор Генерального Штаба, Пензенский губернатор 1890-1895 гг.

[22] Евреинов Алексей Петрович (1801 — 1886), сын еврея-винокура из Базарной Кеньши, д.ст.с., миллионер, владелец имения Петровское-Лобаново в подмосковных Химках и богатейшей художественной коллекции. Женат на Надежде Васильевне Корольковой (1815 — 1889), родной тетке автора.

[23] Вероятно, Врагов Василий Федорович (1872 — 1937), крестьянин и торговец села Каменка Нижнеломовского уезда, «толстовец», «Каменский правдолюбец», депутат 1-й Государственной Думы, активист аграрного движения, 30-го июля заказал панихиду по Герценштейну — был арестован, но освобожден крестьянами, во время его освобождения был убит исправник. После революции занимался крестьянским трудом, единоличник, а в 1937 году — расстрелян. 

Дата: 16 мая 2016
Понравилось? Поделитесь с другими:
1
4
Комментарии

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail: Ваш телефон:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:





Яндекс.Метрика © 1999—2017 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru