‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Записки из красного дома

Глава из документальной повести.

Глава из документальной повести.

Об авторе. Геннадий Михайлович Шиманов (10 июля 1937 г., село Идрица Тверской области — 24 мая 2013 г., Москва). Православный мыслитель, публицист и общественный деятель. Автор статей, в советское время распространявшихся в самиздате. Многие тексты и письма Шиманова долгое время хранились в архиве Кестон-колледжа, Великобритания, и опубликованы в России лишь после 1991 года. В 14-летнем возрасте он познакомился со стихами Есенина, которые изменили его отношение к жизни. В начале 1960-х годов Шиманов осознает себя Православным христианином. Занимается перепечаткой и распространением христианской литературы, а также пишет статьи о религии. По требованию КГБ Шиманова помещают в психиатрическую больницу, где пытаются убедить отказаться от пропаганды своих взглядов. Эти события описаны им в «Записках из красного дома» (1969 год), которые были опубликованы на Западе (на нескольких языках) и транслировались оттуда по радио в СССР.

В конце 1960-х — начале 1970-x годов Шиманов сотрудничает со священником Димитрием Дудко и Владимиром Николаевичем Осиповым, другими сторонниками русского национального возрождения. Он принимает активное участие в издании машинописного журнала «Вече». В 1970-е годы Шиманов приходит к убеждению, что либеральная демократия и принципы западного правосознания еще более вредны для русского народа, чем социализм, построенный на марксистско-ленинской основе. В 1980-е годы продолжал публицистическую деятельность, а также редактировал самиздатские альманахи. С 1991 года начал печататься в российской прессе, начиная с 1993 года — в журнале «Молодая гвардия». В 2003 году вышла в свет его книга «Спор о России».

За полтора года до смерти его настигла тяжелая болезнь. Но он отказался от химиотерапии («она будет мешать мне мыслить»), мужественно продолжал напряженно трудиться. И в результате огромных усилий воли успел завершить свою последнюю книгу «Причины гибели христианской цивилизации», про которую он сказал: «Закончен труд, завещанный от Бога». И сразу после этого он стал слабеть и тихо угасать. Похоронен на Николо-Архангельском кладбище Москвы.

Публикацию отрывка из книги воспоминаний Шиманова мы посвящаем Дню памяти жертв политических репрессий, который отмечается 30 октября.


В середине декабря 1968 года пришла по почте открытка: «Тов. Шиманов! Явитесь в психиатрический диспансер для проверки по адресу… ». Я повертел в руках открытку и задумался. «Н-да… в течение шести лет после больницы имени Ганнушкина меня не вспоминали. А тут вспомнили. Видимо, неспроста. Конечно, может быть простая формальность. Но едва ли. По-видимому, готовится какая-то провокация. Что ж, сила на их стороне. Но сам-то я к ним в рот не полезу».

* * *

В кабинете главврача в диспансере на Хорошёвском шоссе меня сразу же обступают врачи.

— Товарищ Шиманов, почему отказываетесь являться на вызовы?

— Я не считаю себя больным.

— Но вы обязаны!… Вы что, думаете, вы один такой? Если к каждому врачи будут на дом ходить, им работать будет некогда.

— А меня это не касается. Я уже сказал, что в контактах с врачами не нуждаюсь. Закона, обязывающего меня являться к вам, нет. Так что если вы уверены в своей правоте, то присылайте своих санитаров, милицию, пусть меня вяжут и везут в сумасшедший дом. Сам я к вам ходить не намерен.

— Ну, это глупо… глупо… — препирательства между нами продолжаются.

— Вот вы говорите, что вы здоровый. А на вас поступают запросы из КГБ. Значит, вы неправильно ведете себя. Ну, что скажете?

— Я к советской власти отношусь лояльно. Никаких преступлений за мною нет. А если бы они были, то КГБ давно арестовал бы меня.

— Но ведь запросы-то поступают. Значит, должна быть какая-то причина, заставляющая их обращаться к нам.

— Вот и скажите, что это за причина. Тогда будем говорить по существу.

— Они нам конкретно не говорят.

— Ну, и я не знаю. А почему бы вам не поинтересоваться у них? Ведь это же так естественно.

— Еще успеем. Ну, а все-таки… что-нибудь за вами есть?… В демонстрациях, может быть, участвовали?

Храм в честь иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радость» и преподобного Иоанна Рыльского при московской психиатрической больнице им. Н.А. Алексеева, носившей прежде имя П.П. Кащенко.

— Нет, не участвовал.

— А листовки?

— Тоже нет.

— Да… Ну ладно. Потом разберемся. А вы верующий?

— Да, я верю в Бога.

— Так… А какую веру признаете?

— Я Православный Христианин.

— И в чем же ваша вера, так сказать, проявляется?

— Хожу в церковь, причащаюсь, молюсь, соблюдаю посты.

— Вероятно, много читаете религиозной литературы?

— Не особенно много, но читаю.

— И у вас есть какие-нибудь собственные теории?

— Нет, собственных теорий не имею. Я полностью принимаю вероучение нашей Церкви.

Входят санитары.

— Вы что же, кладете меня в больницу?

— Да, ненадолго. Всего на несколько дней. Нам надо что-то ответить КГБ, а мы не можем, так как не знаем, здоровы ли вы. Не думайте, пожалуйста, что мы против вас. Наоборот, наша обязанность помогать своим больным и защищать их.

— Но я протестую против помещения меня в сумасшедший дом!

Санитары крепко берут меня под руки и выводят из кабинета. Меня запихивают в «чумовоз», там уже сидят трое шизиков, я четвертый. Пятым залезает за мною санитар. Другой санитар запирает снаружи дверцу машины, садится в кабину, и «чумовоз» трогается.

В приемной больницы имени Кащенко унылое получасовое ожидание. Я сижу на кожаном диване и чувствую, что чего-то не хватает. Но чего? Никак не пойму… А-а!… Нет портретов вождей и плакатов с лозунгами. Ясно. Нужна спокойная обстановка.

Но вот и моя очередь, вхожу в кабинет. Усталая женщина в белом халате задает мне все те же, что и в диспансере, вопросы, а я почти в тех же выражениях отвечаю. «Ладно, потом разберемся», — говорит она, и меня проводят в смежную комнату, где велят раздеться и снимают с меня крест. Я протестую, но в драку вступать не решаюсь. Врач выслушивает меня, осматривает кожу, и вот я сижу в грязной, почти не обмытой после предыдущего больного ванне. Намыливаюсь, санитарка поливает меня из душевой трубки. Надеваю больничное белье. Всё! Теперь я уже настоящий сумасшедший.

Снова в сопровождении санитара сажусь в «чумовоз».

— Куда меня? — спрашиваю его.

— В четвертое отделение.

— А это как — буйное или легкое?

— Не то чтобы очень буйное… но и не легкое… Так, среднее. Полубуйное. А за что тебя?

— За религию.

— Ну, неправда. За религию не преследуют. За политику — другое дело. А за религию… Нет, ты что-то напутал.

«Чумовоз» подъезжает к двухэтажному красному дому. Расположены в нем первые четыре отделения больницы. Поднимаемся на второй этаж. Гремят ключи, отпираются двери. В отделении много народу, но все-таки меньше, чем в свое время в «полубуйном» отделении больницы имени Ганнушкина. И воздух чище. Получаю койку в «веселой» половине отделения. С меня снимают очки. Хочется есть, но ужин закончился, надо подождать до утра. Подходят больные, интересуются — кто я, откуда, но у меня нет желания разговаривать. Отделываюсь односложными ответами, разбираю постель, ложусь, накрываюсь с головой одеялом. Утро вечера мудренее.

«Господи Боже наш! Еже согреших во дни сем словом, делом и помышлением, яко Благ и Человеколюбец, прости ми… »

Заканчиваю молитву и засыпаю.

Утром с меня сдергивает одеяло санитар — «умываться!» Я читаю утреннюю молитву, иду в ванную, там на меня нападает какой-то больной, но другие оттирают его от меня: «Ты что, по шее захотел?» Тот, с ненавистью глядя на меня, отходит. А в уборной подходит ко мне человек с вдохновенным лицом:

— Вы знаете поэта Владимира Волгина?

— Не знаю.

— Это гениальный поэт, его знает вся страна.

— Может быть. Я последние годы мало интересуюсь поэзией.

— Хотите, прочитаю вам стихи? Волгин — это я.

Выслушав несколько стихотворений и похвалив их, я пытаюсь ускользнуть от графомана. Но отделаться от него непросто. Он подходит ко мне со все новыми стихами и даже списывает их специально для меня. Дарит со словами: «Берегите их, Гена. Со временем это будет большая ценность». А через некоторое время спрашивает меня:

— А я похож на грузина?

— Как вам сказать…

— Правда, у меня глаза и нос грузинские?

— Пожалуй…

— Я открою вам страшную тайну, Гена. Я — сын Сталина… Владимир Александрович Сталин. Моя мать — артистка киевской оперы. Понимаете?… Когда переименуют Волгоград в Сталинград, — я откроюсь. А пока — т-с-с!…

— Эй, Сыров, иди на уколы! — кричит моему собеседнику медсестра, и он с важным видом идет в процедурную.

Сижу на койке, дожидаясь завтрака. Молоденький круглолицый паренек подходит, заговаривает со мною.

— За что тебя?

— За религию.

— А разве за религию сюда сажают?

— Как видишь.

— А ты что же, в Бога веришь?

— Да.

— И крест носишь?

— Да.

— Здесь тоже крест у одного отобрали. А Бог есть?

— Есть.

— Правда есть?

— Правда.

— А ты не врешь?

— Нет.

— Честное слово, есть?

— Честное слово.

— А почему же никто не верит?

— В Библии сказано, что в последние времена многие отойдут от веры. Но многие веруют и сейчас.

— Моя мать верит.

— Вот видишь.

— А я не верю.

— Ты молодой. Жизни не знаешь. А узнаешь, — может быть, тоже поверишь.

— А я красивый?

—?!… Да, ты симпатичный парень.

— Все меня любят — и мать, и отец, и сестры, и на работе… Вот только сюда попал — отца избил…

— Как же так?

— А чего он мать бьет?… Что-то голова болит… пойду полежу маленько.

Я тоже растягиваюсь на койке. Как-то там сейчас мои? Кирилл просыпается в семь часов, Алла сейчас его одевает, варит ему кашу, кормит… Обычно я прихожу со смены в девять утра, а на этот раз не приду. Она поймет, что меня взяли.

На завтрак картошка с «изюмом», как шутят сумасшедшие (ее чистят в картофелечистке, которая шкуру сдирает, но глазки оставляет; так ее варят, так подают на стол — вычищайте сами). К картошке большой кусок селедки и хлеб. И еще кофе с молоком, кусочек масла и девять кусков сахара. Сахар надо поделить пополам, половину в кофе, а половину в карман — на ужин. Масло в карман не положишь — ешь сразу. В общем, не так уж плохо, только грязно. Больные неряшливы, а сестрам подтирать за каждым лень, девяносто человек с лишним. Да и не в ресторане, чего привередничать.

* * *

— Шиманов, к врачу!

Меня вводят в кабинет. За столом круглолицый человек. Это заведующий четвертым отделением Герман Леонидович Шафран.

— Геннадий Михайлович, как вы объясняете себе, что оказались в больнице?

— Я попал сюда по инициативе КГБ.

— А почему вы так думаете?

— От меня этого не скрыли в диспансере.

— А что же было причиной? Демонстрации? Листовки?

— Нет, я политикой не занимаюсь. К советской власти отношусь лояльно.

— Ну а что же в таком случае?

— Я бы сам хотел это знать.

— У вас были когда-нибудь столкновения с КГБ?

— В 1967 году меня вызывали на допрос в качестве свидетеля по делу Буковского и Добровольского.

— А кто эти люди? Ваши друзья?

— Нет, просто шапочное знакомство. Но у них в записных книжках, по-видимому, обнаружили номер моего телефона.

— И что же было на допросе?

— Следователь кричал на меня, ругался матом, давил, чтобы я рассказывал не только про обвиняемых, но и о других своих знакомых. Я вынужден был заявить протест. А потом меня выгнали с работы.

— А где вы работали?

— В Военно-инженерной академии имени Куйбышева.

— Кем?

— Сначала стрелком ВОХР, потом старшим стрелком, потом начальником караула и, наконец, заместителем начальника команды.

— С обязанностями, значит, справлялись успешно?

— Да.

— И с людьми тоже ладили?

— Да, у меня были хорошие отношения.

— А в общественной работе участвовали?

— Несколько лет подряд был профоргом, редактировал стенгазету, был «ударником коммунистического труда».

— Но о том, что вы верующий, там не знали?

— Разумеется, я им об этом не говорил.

— Ну а почему вас выгнали?

— Поступила команда сверху. Вызвали меня в строевой отдел и прямо так и сказали: извини, мы в этом не виноваты… человек ты хороший, но ничего не можем поделать… надо тебе уходить… сопротивляться глупо — военная организация… Заставили, короче, подать заявление об уходе с работы по собственному желанию.

— Ну, это они еще благородно поступили с вами. Ну ладно… А почему вы отказались явиться в диспансер?

— Во-первых, я считаю себя здоровым, в контактах с врачами не нуждаюсь. Если же они сами нуждаются во мне, то пусть и приходят ко мне сами.

— Что ж, логично.

— А во-вторых, я мог предполагать любую провокацию.

— Какую, например?

— Я прихожу в диспансер, меня хватают, увозят в сумасшедший дом, а потом уверяют меня и моих родных, будто со мною случился припадок, я буйствовал, но не помню об этом по понятной причине.

— Так, ясно. А теперь скажите мне вот что: у вас много, вероятно, знакомых?

— Да, пожалуй.

— И часто встречаетесь, разговариваете?

— Естественно.

— А о чем?

— Да обо всем. Легче сказать, о чем не разговариваем.

— И бывают разговоры на острые темы?

— Мы стараемся по возможности политики не касаться.

— Я хочу, чтобы вы поняли меня правильно. Я не следователь, и наша беседа не допрос. Просто нам надо выяснить, что же явилось причиной помещения вас в больницу. Я еще буду звонить в КГБ, узнавать, в чем они вас обвиняют… Но предварительно я должен знать с ваших слов, что могло оказаться поводом или причиной… Вы сказали, что относитесь к советской власти лояльно… и я думаю, сказали это искренне. Но советская власть, социалистический строй, конституция СССР — это одно, а те или иные действия властей или каких-либо организаций — другое… Последние могут и ошибаться, как это мы знаем из истории. Верно?

— Конечно.

— Вот в эту сторону я и клоню… Как вы думаете, не мог ли кто-нибудь из ваших знакомых… которых у вас так много… превратно истолковать какие-либо ваши слова?

— Видите ли, люди сплошь и рядом неадекватно понимают друг друга. Но я-то отвечаю лишь за то, что говорю сам, а не за то, как вздумалось истолковать мои слова кому-то.

— Я с вами согласен. Но эта гипотеза объясняет причину помещения вас сюда. В КГБ, вероятно, стало известно что-то из ваших слов, ложно истолкованных. Вас там уже немножко знают и, вероятно, не очень любят. Был сделан запрос в диспансер, а в диспансере с излишней поспешностью отреагировали, поместив вас сюда на праздники…

— Я с вами не согласен. Излишней поспешности не было. Наоборот, начало этой истории относится к середине декабря прошлого года, когда мне пришла повестка из психдиспансера… И все это время КГБ давил на диспансер, требуя принятия каких-то мер, пока, наконец, меня не забрали сюда. Об этом мне открыто сказали в диспансере. Правда, мне говорили там еще о каком-то запросе, присланном, якобы, с моей работы. Но я не сомневаюсь, что запрос был тоже инспирирован КГБ.

— Почему вы в этом уверены?

— Мне стало известно содержание этого запроса.

— Какое же?

— Примерно такое: «Товарищ Шиманов является дисциплинированным работником, но водятся за ним странности: он замкнут, мало участвует в общественной жизни и ревниво относится к своей бороде — не хочет сбривать ее. Интересуемся: можно ли допускать его к службе с оружием?» Вы понимаете, вряд ли кому придет в голову посылать запрос в психиатрический диспансер только потому, что человек носит бороду, замкнут и мало участвует в общественной жизни. А вот КГБ инспирировать такой запрос мог.

— Ну что ж… На сегодня хватит. Я все-таки думаю, что особенных неприятностей у вас не будет.
В следующий раз мы поговорим обо всем более подробно. В частности, мне надо будет заполнить с ваших слов историю вашей болезни… Пожалуйста, не подумайте, что мы вместе с КГБ собираемся как-то давить на вас… Вы для нас человек, прежде всего, больной, которому надо как-то помочь. Именно этим и будут определяться наши действия.

— Я могу лишь повторить, что больным себя не считаю и протестую против незаконного помещения меня в сумасшедший дом.

— Что касается вашего мнения о себе, то я, разумеется, его учитываю, хотя и не разделяю. А побыть в больнице вам все-таки придется… Впрочем, совсем недолго. После праздников мы сразу же выпишем вас отсюда. Я даже могу сказать, какого числа… Это будет четвертого мая. Можете в этом не сомневаться. В лечении вы, как я думаю, не нуждаетесь, ведете себя правильно, мыслите логично… Так что потерпите здесь до четвертого… Завтра освободится койка, и вас переведут с безпокойной половины в самую спокойную палату. Там только те, кто готовится к выписке.

— Скажите, пожалуйста, а здесь есть хоть какая-нибудь библиотечка? Без книг здесь совсем тошно.

— Библиотеки у нас нет, но ваша жена может принести вам какую-нибудь книгу. Только одно условие: книга не должна быть религиозной. Почитайте что-нибудь из классики.

Я уже было направился к выходу.

— Скажите, Геннадий Михайлович, что это вы бороду отпустили? Для этого была какая-нибудь причина? Или не было никакой?

— Да просто так мне нравится.

— Скажите пожалуйста!… Вы что же — стиляга?

— Разве я похож на стилягу?

— Вот и я думаю: на стилягу вы вроде бы не похожи, а бороду отпустили.

— Это для красоты. Моей жене так больше нравится.

— Так кому же все-таки нравится? Жене или вам?

— И мне, и моей жене.

— Что же, когда вы поженились, у вас уже была борода?

— Нет, тогда еще не было.

— Значит, она полюбила вас без бороды?… Тогда совсем непонятно. Если вы нравились ей без бороды, то зачем же было отпускать бороду?

— Чтобы еще больше нравиться.

На этом закончилась наша первая беседа.

А на следующий день свидание. Вся комната заполнена больными и их родственниками. Вынимаются продукты, распечатываются банки. Больные поглощены едой, их родственники со скрытой печалью наблюдают за ними. Разговаривают далеко не все, многим нечего сказать друг другу. Но все-таки шумно: сестры кричат через всю комнату, некоторые больные взволнованно убеждают в чем-то своих близких.

Ко мне пришли Алла и мама. Пропускают по одному человеку. Они по очереди подходят ко мне. Я рассказываю о том, как меня брали и какая здесь жизнь, они мне — свои соображения обо всем этом. Время летит быстро, свиданье закончено, нас, сумасшедших, загоняют на нашу территорию.

Больничная жизнь продолжается. Меня переводят в спокойную палату. Днем можно играть в домино, сражаться в шашки, других развлечений нет. Я же читаю Тацита и не могу надивиться сходству теперешней жизни с жизнью старинной. Вечером телевизор: раздражающая пустота программ, как будто кормят мякиной. Посмотришь-посмотришь — и плюнешь. И к сумасшедшим. Живые хоть люди.

* * *

На следующий день после свидания новая беседа с врачом. Сначала Герман Леонидович расспрашивает меня о моем детстве, о юности, о моем обращении к Богу, о пребывании в больнице имени Ганнушкина и последующей жизни. Я ничего не скрываю: какой смысл скрывать?… Вся действительность за меня. Но что там пишет Герман Леонидович на казенной бумаге, на чем делает акцент, мне знать не дано. Закончив записывать, он переходит к следующей теме, причем предупреждает меня:

— В этой второй части нашей беседы, возможно, будет и кое-что не особенно приятное для вас… Вот вы рассказали, как пришли к религии и стали Православным. А из чего складывается ваша теперешняя жизнь?

— Ну, прежде всего, я работаю. И до последнего времени на двух работах, потому что на 65 рублей трудно, имея ребенка… Сами понимаете, домашних хлопот хватает.

— Ну, в церковь хожу, конечно. Молюсь, исповедуюсь, причащаюсь. Когда пост — пощусь. Это очень полезно. Вот из этого и состоит моя жизнь.

— Кажется, вы говорили, что друзей у вас много?

— Да, на одиночество не жалуюсь.

— И пользуетесь, вероятно, у них авторитетом?

— Я не знаю, не спрашивал.

— Вот ваша жена говорит, что к вам за советами даже ходят.

— Это она неловко выразилась. Обыкновенное у нас общение. Что знаю — не скрываю, а чего не знаю — о том спрашиваю.

— И к вам знакомые только ходят? Или незнакомые тоже?

— Бывают и незнакомые, а потом становятся знакомыми.

— И вы со всеми говорите о Боге? Я имею в виду — и с верующими, и с неверующими?

— Когда как. У меня жестких правил нет.

— Но вы как верующий стремитесь, конечно, приобщить к религии неверующих?

— Да, конечно.

— Ну так вот, Гена… Мы с вами подошли к существу нашего разговора. То, чем вы занимаетесь, называется религиозной агитацией. У нас существует свобода совести и свобода отправления религиозных потребностей. Но свободы агитировать в пользу религии у нас нет. Подобная деятельность пресекается по закону.

— Все, что я делаю, Герман Леонидович, находится полностью в рамках закона. Дело в том, что слова «религиозная агитация» можно понимать по-разному. Уже само наличие у кого-то веры можно истолковать как агитацию. Ношение креста — тоже. Всякое исповедание веры тоже пробуждает мысль и агитирует в пользу религии. А если учесть, что у верующего человека его слова и поступки должны определяться его верой, то получится, что ему нельзя сказать слова, чтобы не агитировать… Если бы у нас запрещалась религиозная агитация в таком расширенном толковании, то мы пришли бы к отрицанию принципа свободы совести, что для социалистического государства недопустимо. Поэтому — чтобы и волки были сыты, и овцы целы, — законодатель толкует слова «религиозная агитация» не в расширенном, а в узком смысле, подразумевая под ними совершенно определенные деяния… Но таких деяний за мною как раз и нет… Что же касается разговоров о религии за чашкой чая, то ни в одном своде законов вы не найдете их запрещения.

— Я согласен… Может быть, вы и не выходите за рамки закона… Но какое это имеет значение? Ведь фактически вы причиняете вред существующему режиму. Вы возвращаете заблудших овец в Церковь… А режим этот, как вы знаете, жёсток. Он не потерпит подобной деятельности. Вот вы говорите про законы. Да неужели вы не понимаете, что Комитету государственной безопасности дела нет до законов… Я смотрю на вас — и мне вас жалко. Потому что вас обязательно раздавят. И слишком малым для вас утешением будет то, что вы не единственный… Не подумайте, что я вас пугаю. Мое дело сторона. Понимаете меня? Но я немножко знаю жизнь. Я пять лет работал на Колыме… медицинским экспертом. И мне жаль, что вы сами готовите себе мученический венец… На этот раз, я думаю, вы отсюда выберетесь благополучно. Но в дальнейшем… и, может быть, очень скоро… гораздо раньше, чем вы предполагаете… окажетесь здесь опять… Но уже навсегда. И — на принудлечении.

— Принудлечение допускается только по суду, — возражаю я.

— Ну и что ж?… Устроят закрытый суд. И что вы там докажете? Тем более вы — человек с таким диагнозом.

— Но ведь не навсегда же меня упекут в сумасшедший дом. В Ленинграде, я слышал, есть медицинская тюрьма — там до двух лет. А в Казани — до пяти…

— Вас кто-то ввел в заблуждение. Суд не назначает срока. Через каждые шесть месяцев вас будет осматривать медицинская комиссия, соответствующим образом подобранная… вы понимаете меня?… И если она найдет, что ваше состояние не улучшилось, то оставит вас для дальнейшего лечения. И так до тех пор, пока вы уже не будете представлять для общества никакой опасности… А поскольку вы человек принципиальный и едва ли откажетесь от религии… то… сами понимаете…

— М-да…

— Видите ли, Гена… как я уже сказал, мое дело сторона. Я не спрашиваю вас, как вы намерены жить дальше. Это дело ваше. Но вам надо подумать. Мало того, что вы собственными руками возлагаете на себя мученический венец… вы разрушите жизнь семьи… И ради чего?… Сделать-то вам все равно ничего не дадут. В этом не сомневайтесь. Перед вами чудовищная сила. Вас раздавят и даже не заметят, что раздавили… Нет, мне вас жалко. Очень жалко, Гена.

— Я самовольно мученического венца на себя не надеваю. Но и отказываться от него не имею права.

— Нет, вы хотите стать мучеником. Хотите.

Пауза.

— А почему бы вам, основательно все взвесив, не выбрать путь, на котором можно сохранить и свою жизнь, и свободу, и благополучие семьи? Более того, сохранить ядро своей веры. Вам нужно отсечь от нее только второстепенное. Только то, что погубит вас, не принеся никому никакой пользы. Имейте в виду, что силы слишком неравные. В этом случае борьба означает самоубийство… А как религия относится к самоубийству?… Отрицательно?… Вот видите… А впрочем, это дело ваше. Я не хочу влиять на ваше решение. Хотите погубить свою жизнь — губите. Но если хотите спасти ее, не отказываясь при этом от своих принципов и сохранив чистоту совести, то я сказал уже, как вам надо строить свою жизнь…

Пауза. Я сижу внешне спокойно, но внутренне съежившись. Перспективка-то у меня не ахти. А как хороша спокойная жизнь. Спокойно работать, спокойно приходить домой. Не вздрагивать при каждом звонке в дверь. Никто к тебе не привязывается — ни психиатры, ни работники органов. Не ходят из диспансера по соседям, спрашивая: «Как этот бородач? Ничего не заметили?… кто к нему ходит?» Воспитывать сына, не тревожась за его судьбу. Покупать ему интересные книжки, водить в зоопарк, в концертный зал. А вечером приходят друзья. Спокойно разговариваем, смеемся. Если верующие, то можно о Боге. А если неверующие, то мало ли о чем. Но вот один из них говорит:

— Геннадий Михайлович, вот вы верите в Бога. Я бы тоже хотел поверить, но не могу. Слишком много зла на этом свете. Как же благой и всесильный Бог допускает это?

И что мне ответить? Объяснить, что наличие зла, причем космического, не только не подрывает христианской религии, но в ней-то как раз и находит объяснение?… Но этим я качну его в сторону веры. Нельзя. Могут узнать. Сказать правду? Например, так:

— Видите ли, я мог бы рассеять ваше недоумение, но врачи запрещают мне убеждать неверующих.

Неловко, конечно, получится. Но чего не вытерпишь ради семьи и ядра своей веры. Хотя… Так говорить будет тоже нельзя. Узнают в КГБ, обидятся на меня — вроде бы я на врачей жалуюсь… Нет, надо будет иначе. Чтобы и против совести не покривить, и отбить охоту у любопытных разговаривать на такие темы. Скажем, так: он мне про обилие зла, будто оно несовместимо со всесилием Бога. А я будто не слышу. И все ему про погоду или, скажем, про Пушкина: какой поэт!… Ах, Пушкин!… какая жизнь… изведал все — и сладость, и горечь. Начал с безбожия, умер Христианином… Гм, гм… Опять религия. О чем ни начни, если ты верующий… Вот она — мания-то. Вот он — бред-то религиозный, — скажут врачи. Нет, самое лучшее — вытолкать собеседника из квартиры:

— Уходи ты, гад, не тревожь мою душу!… Мне ядро своей веры сохранить надо!…

— И вы думаете, вы единственный такой? — доносится до меня голос Шафрана. — Как бы не так. Многие с такими вот доводами соглашаются…

Герман Леонидович отпирает дверь, выпуская меня из кабинета. Я говорю ему:

— Герман Леонидович… а бес-то лукав.

Шафран вскидывает на меня глаза, мгновение смотрит и начинает хохотать, несколько запрокинув голову.

— Это я-то — бес?

— Что вы… Я не про вас… Я про настоящего…

* * *

2 мая Алла сообщает мне, что 4 мая, как обещал мне Шафран, меня не отпустят. Главврачу больницы якобы позвонили из КГБ и сказали не выпускать меня до десятого числа. Так передал ей Шафран, у которого она только что была.

Как-то Шафран подошел ко мне во время обхода:

— Ну, из КГБ насчет вас еще не звонили. Видно, они не считают ваше дело актуальным. Будем ждать дальше. А жалко мне вас… Мученик вы… мученик… сами на себя венец надеваете…

1289
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
4
1 комментарий

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru