См. также
 |
Матушка Марина Захарчук. |
Мы продолжаем публикацию глав из воспоминаний матушки Марины Захарчук. Матушка Марина живет в селе Новенькое Ивнянского района Белгородской области, где служит в Михаило-Архангельском храме ее супруг, священник Лука, они воспитывают пятерых детей. А еще матушка сотрудничает с «Белгородскими епархиальными ведомостями» и пишет глубокие и поэтичные рассказы, воспоминания…
Тает сумрак серо-синий.
Сквозь туман — прохладный свет.
Здравствуй, город мой любимый.
Здравствуй, университет!
Город солнца и туманов,
Гениальных и невежд.
Полный горестных обманов,
Полный радостных надежд.
Что готовишь мне, столица,
Величавый град Петра?
Радость? горечь? встречи? лица?
Руку друга? скрип пера?
В полутьме Нева синеет.
Тает поздняя заря.
Разрезает пляску снега
Свет ночного фонаря.
Факультет журналистики Санкт-Петербургского (тогда — Ленинградского) государственного университета. |
Всего неделя — на поездку домой, увольнение с работы, снятие со всевозможных профсоюзных и прочих учетов, ахи и охи начальства и знакомых (ехала в Москву, а очутилась в Ленинграде!), прощание с родными. И вот снова поезд подплывает к Московскому вокзалу и из вокзального радио через окно доносится «Гимн великому Городу» Глиэра.
Факультет встретил радостной новостью — ордером на общежитие, но уже не в далеком Петергофе, а всего в часе с небольшим езды по городу до здания журфака. Новоизмайловский, 16. Новый студгородок избранных вузов Ленинграда, десять десятиэтажных корпусов (наш — самый первый), тут же — и больница, и баня, и библиотека, и качели во дворе. В библиотеке, правда, только самые «необходимые» книги, в основном — Маркс-Ленин-Брежнев. Но если хочешь большего — в нескольких троллейбусных остановках есть другая библиотека, с большим читальным залом. А еще и факультетская, и университетская — читай, учись!
Если уж совсем серьезно — есть старинное роскошное здание в центре города: публичная библиотека имени Салтыкова-Щедрина. Там редко встретишь молодежь, все больше старички-профессора в строгих очках. И залы там — маленькие, с настольными лампами под зелеными абажурами. Но чтобы попасть в такой зал, нужно
отношение — документ с просьбой на чтение книги за подписью самого ректора! Книги все из спецхрана, старинные, часто —
запрещенные советской цензурой. Но как оказывается просто обмануть начальство! Ведь и оно не читает подцензурных книг, а стало быть — не знает, что в них написано. Будучи студенткой 3-го курса, я взялась за написание курсовой работы по истории русской журналистики на тему «Религиозная публицистика Льва Толстого». И сразу же затребовала у ректора
доступ в спецхран. С замирающим сердцем принесла я на подпись и передала через секретаря листки с просьбой разрешить мне: Журналы Московской Патриархии (годовые подшивки!), книгу Сабашиной-Волошиной «Святой Серафим» (тут, правда, меня спросили, кто такой Серафим и при чем тут Толстой, на что я, не дрогнув, ответила: «Лев Николаевич критиковал намерение Церкви канонизировать Серафима Саровского», — и мне поверили!). Но главное — в уютных кабинетах Салтыковки я перечитала и законспектировала едва ли не всю религиозную философию начала ХХ века: Бердяев, Лосский, Вл. Соловьев… Не сама я, конечно, до этого додумалась — посоветовал первый в моей жизни духовник, курский священник. Но об этом — позже.
Университет. Слово-то какое! Только оно, это слово, и держало меня на первых порах вдали от дома. При всем своем своеволии и свободолюбии я, как ни странно, оказалась очень домашним ребенком, маменькиной дочкой, и, как когда-то из пионерлагеря и из ПТУ, порывалась снова бросить все и уехать домой. Но не уехала, конечно. Каждый новый день приносил новые открытия, новые знания, новых друзей. И — долгожданные концерты и оперные спектакли. В Ленинграде, как ни в каком другом городе, театральные кассы — на каждом шагу. И тут же афиши с расписанием на месяц вперед. На скромное студенческое питание мне хватало стипендии. А те 20-30 рублей, что ежемесячно присылали из дома, полностью шли на театры. За почти пять лет жизни в Питере я не пропустила ни одного Штоколовского концерта!
В университете тоже быстро появились любимые предметы и любимые преподаватели. А самое главное — не было никаких математик и физик! Правда, они с лихвой компенсировались никогда не слыханными мною прежде ИКП (история Коммунистической партии), ПСЖ (Партийно-советская журналистика) и «марленом» (Марксистско-ленинское учение о печати). И даже эти из пальца высосанные «науки» я умудрялась сдавать на «отлично». Правда, после экзамена по «марлену» у меня полгода непрестанно непроизвольно подмаргивал левый глаз и до сих пор (!) в период особых волнений подрагивает веко. Профессор С.С. Смирнов, который читал нам этот курс, был так же сер, тощ и безпощаден, как и его предмет(1). Всю двухчасовую лекцию он медленно вышагивал между рядами, иногда резко поворачиваясь назад, дабы заметить, кто из студентов отвлекся от тетради, и диктовал по слогам партийные мудрования (их набралось аж на 22 билета!). Память у него была феноменальная. Он не только знал наизусть свои лекции, помнил лица и фамилии всех студентов, но и запоминал, кто какую лекцию пропустил или слушал вполуха! И непременно отыгрывался на экзамене. Сощурив поверх очков старческие глазки, профессор впивался в сидящую перед ним жертву и ледяным безэмоциональным голосом произносил: «В 1912 году Георгий Валентинович Плеханов встретился с товарищем Лениным во время… продолжайте, товарищ Петров!» «Товарищ Петров» молчал, а профессор Смирнов с победоносным видом восклицал: «В этот момент моей лекции вы, товарищ Петров, повернулись к товарищу Сидорову и передали ему записку и, таким образом, отвлеклись от моей лекции, о чем красноречиво свидетельствует ваше молчание». Профессор Смирнов требовал, чтобы его лекции студенты заучивали дословно! Что касалось его самого — не было вопроса, который мог бы его смутить. Четкий ответ мгновенно срывался с его тонких, не знавших улыбки губ. И только однажды он не смог ответить. На втором курсе он вел у нас Основы газетно-журнального дела — искусство газетной верстки, типографские шрифты, рамки, линейки и прочие технические премудрости. В то время самой красочной и замысловатой в плане верстки была «Литературная газета». На одной из ее полос я нашла заголовок, подчеркнутый жирной прямой линией, под которой красовалась вторая — тонкая волнистая. «Как называется такое подчеркивание?» — спросила я профессора. И Смирнов — не отвечал! Это был восторг и злорадство всей аудитории. Оказывается, всезнающий Смирнов может что-то не знать! Войдя в зал на следующем занятии, профессор быстрым шагом направился ко мне. «Товарищ Иванова! Эта линейка называется Ас-сю-рэ!» Тонкая линия его губ при этом дрогнула подобием улыбки.
Вторым безжалостным идеологическим тираном был профессор Томашевский. Он также предпочитал учебникам — свои лекции. Это была вообще традиция Петербургского (тогда Ленинградского) университета: любым учебникам его преподаватели давали свою оригинальную трактовку, а в общем это называлось питерской школой. В истории компартии, конечно, много не наоригинальничаешь, но лекции традиционно строго конспектировались. Профессор Томашевский был не чужд земному и даже обладал чувством юмора. Но и, видимо, имел задание партии особо тщательно готовить бойцов идеологического фронта. Ведь наш факультет, хоть и негласно, считался идеологическим. И порой в лекциях Томашевского звучало то, чего еще не вписали ни в один учебник. Вот он идет между рядами и, останавливаясь у избранных столов, вопрошает: «Товарищ Васильев, был ли период культа личности Сталина?» — «Был», — уверенно отвечает Васильев. — «А Вы, товарищ Яковлева, как считаете?» — «Был», — уже не так уверенно отвечает Яковлева. — «А что думает товарищ Иванова?» — «Был», — говорю и я. И тогда, подняв вверх указующий перст, профессор произносит громко и резко: «Товарищи журналисты! Запомните! Не было периода культа личности! Не-бы-ло!! Не-бы-ло!!!» Он долго шагает по аудитории и не устает повторять: «Не-бы-ло! И вы первыми должны донести это до сведения советских людей!» — «А что же было?» — не выдерживает кто-то из нас. Томашевский ждал этого. С радостной готовностью он восклицает: «А был, товарищи журналисты, крутой поворот истории!» Вот так вот. Тюрьмы, лагеря, ссылки, пытки, расстрелы, перечеркнутые судьбы и семьи, миллионы погибших — оказывается, всего лишь «крутой поворот истории». Ну, вылетел кто-то там на этом повороте, так что ж? «Наш паровоз вперед летит, в коммуне остановка!»
 |
На экзамен — как на праздник… Студентка Марина Иванова. |
Говорили, что у добродушного профессора Томашевского опасно получать «отлично»: мол, всех отличников потом приглашают в органы госбезопасности и предлагают сотрудничать. Но слухи оказались преувеличенными. Вероятно, кроме знаний по ИКП, имелись еще и другие критерии. Меня, во всяком случае, сия участь благополучно миновала.
Но все эти специфические идеологические дисциплины с лихвой компенсировались предметами куда более интересными и приятными, многие из которых стали любимыми. Конечно, благодаря преподавателям. Свои, факультетские профессора и доценты вели у нас только специальные курсы по журналистике. Это Н.П. Емельянов и В.Г. Березина (история журналистики), А.Н. Пирожков (фотодело и фоторепортаж), С.С. Смирнов и А.Ф. Бережной (партийно-советская печать). Александр Федосеевич Бережной в первые годы нашей учебы был еще и деканом факультета. Мы, студенты, его боялись и предпочитали обходить стороной. И долгое время не подозревали, что наша сокурсница, очаровательная и добрейшая Марина Бережная — его дочь. Настолько они были непохожи, что мы верили в версию однофамильности.
Большинство преподавателей приходило к нам с филфака. Хотя, конечно, были у нас и такие необходимые журналисту предметы, как социальная психология, философия, экономика промышленности и сельского хозяйства, логика… Разные были преподаватели, разным и наш интерес к их предметам. Многие из нас зачитывались сверх программы античными и предреволюционными философами, а вот из курса логики я, например, запомнила единственный постулат: «Все капиталисты эксплуататоры. Рокфеллер — капиталист. Следовательно, Рокфеллер — эксплуататор». Железная, что называется, логика!
А любимыми предметами оставались русский язык и русская и зарубежная литература. Преподаватели этих кафедр были, как правило, лояльны и давали простор нашим мыслям и изысканиям. Помню, с каким восторгом писала я исследование шекспировского «Гамлета», сравнивая подлинник с переводами Лозинского и Пастернака. (Разумеется, такой темы курсовой быть не могло, я придумала ее сама.) Не меньшее удовольствие доставила мне работа с Л.И. Жирмунской по стилистике русского языка на примере фельетонов Михаила Кольцова.
Мы бегали в Пушкинский Дом (его сотрудники тоже читали у нас курсы), а некоторые — и на филфаковские лекции Дмитрия Сергеевича Лихачева и Юрия Михайловича Лотмана. У нас не слишком строго следили за посещаемостью, лишь изредка представители деканата пускали по рядам листок, куда каждый вписывал свою фамилию (а заодно и отсутствующего соседа). Учась на четвертом курсе, я поехала выходить замуж на Украину и отсутствовала три недели — и никто не хватился!
Но были лекции, пропускать которые считалось невозможным. Таким был курс теории литературы в исполнении Юрия Константиновича Руденко. Все мы стремились сесть поближе и слушали, разинув рты. Эти лекции — а вернее, моноспектакли невозможно было записать, им можно было только внимать, стараясь не срываться на аплодисменты. Не раз к началу лекции на кафедре лежали цветы от благодарных студенток. Но их, как и всех нас, Руденко не замечал. Он отодвигал букет в сторону и, устремив взгляд поверх голов и окон, начинал: «Как пена, грудь ее бела… Все мы, конечно, знаем белизну девичьей груди! Но что хотел сказать автор?» Он не замечал щелчков фотоаппаратов и всплесков фотовспышек. Впрочем, начинающим фотокорреспондентам разрешено было снимать всегда и везде.
Большое внимание на нашем курсе уделялось иностранному языку. Предполагалось, что в дипломах самых успешных будет стоять: «Журналист-переводчик». Вот когда я пожалела, что в своей английской спецшколе била баклуши! В первое же занятие нас посадили всех вместе в большой аудитории и провели письменный тест. Несмотря на мои весьма умеренные знания, меня все же поместили в первую английскую группу (переводческую), где оказались почти сплошь ленинградцы из таких же спецшкол. Выдержали не все, некоторые вынуждены были уйти в обычные английские группы. Но наша «англичанка» (она и в самом деле училась в Лондоне) Анна Аркадьевна Шароградская почему-то тянула меня изо всех сил. Несмотря на то, что в первом же переводе какой-то газетной статьи с русского на английский вместо «Brezhnev is important politic» (Брежнев — известный политик) я по ошибке написала без одной буквы, к ужасу преподавателя, «Brezhnev is impotent» (Брежнев — импотент). О, наша милейшая Анна Аркадьевна! Она отчитывала меня, давясь смехом, наедине. А потом — к тому времени она уже знала о моем увлечении классической музыкой — подарила билет в Малый оперный театр. И на протяжении всей учебы частенько одаривала меня билетами на разные концерты и спектакли. Занятия у Анны Аркадьевны всегда были интересны и увлекательны. Вместо шаблонных переводов из учебника она приносила и раздавала фотокопии (принтеров тогда не было) текстов из Френсиса Бэкона, монологи Шекспира, баллады Бернса, лирику Байрона и Шелли. Порой вместо двухчасового сидения в аудитории мы отправлялись с ней в Эрмитаж, и там она рассказывала нам о картинах и устраивала дискуссии. Как-то, увидев у меня карманное издание Библии на староанглийском языке (подаренное мне моим духовником), Анна Аркадьевна предложила мне сделать доклад по Библии и рассказать о моем представлении о Боге.
 Анна Аркадьевна Шароградская. |
К тому времени я уже неплохо была знакома и с русским текстом Священного Писания. На первом курсе у нас был предмет «Древнерусская литература». Вел его преподаватель с филфака по фамилии Ионин (к сожалению, сейчас не могу вспомнить его имени-отчества). Слушая и обсуждая его интереснейшие рассказы о древнерусских летописях, о «Слове о законе и благодати», о житиях русских святых, мы естественно заговорили и о Библии, которую наш преподаватель часто цитировал. Можно ли понять этот древний пласт истории и литературы, не ознакомившись с первоисточником — Библией? Мнения разделились. И тогда я подошла с вопросом к Ионину. «Конечно, — воскликнул он. — Конечно, Библию надо знать каждому культурному человеку!» — «Но где же взять?» — возразила я (в то время Библия была такой же запрещенной книгой, как «Архипелаг ГУЛАГ»). — «В университетской библиотеке», — последовал ответ.
В тот же день я была в главном здании университета. Разыскав библиотеку, с замирающим сердцем обратилась к седой старушке: «Мне бы Библию…» И она не возмутилась, даже не удивилась. Лишь заметила извиняющимся тоном: «Только в читальном зале». И уже через несколько минут вынесла мне огромную книжищу в красном бархатном переплете (не иначе как из алтаря какого-то собора). Я разложила ее на столе и примостилась рядом с тетрадью на коленях (на столе места не осталось) — конспектировать. Целый год я приходила в эту библиотеку почти ежедневно. По древнерусской литературе у нас был зачет, но мы с Иониным так увлеклись, что вместо зачета он поставил мне в зачетке «5+», такое случилось со мной в университете уже во второй раз, что говорит не столько о моих знаниях, сколько о том, какие увлеченные люди работали в этих прославленных стенах.
А Анну Аркадьевну Шароградскую я встретила однажды воскресным утром в соборе Александро-Невской Лавры. Позже она спросила меня: «Марина, вы не знаете — почему мне становится плохо, когда рядом проходят с кадилом?» Я не знала. На меня кадильный дым, напротив, действовал благотворно. И лишь годы спустя я узнала, что моя любимая преподавательница была в то время некрещеной… Она не побоялась продолжить со мной общение и после того, как меня со скандалом исключили из университета за религиозные убеждения: писала письма, а однажды, будучи в Англии, прислала фотографию молодой семьи, которая хотела бы переписываться с моей семьей. Добрая Анна Аркадьевна хотела, чтоб я не забыла язык! Но, увы, мое письмо в Англию осталось без ответа; скорее всего, до Англии оно просто не дошло.
В перерывах между курсами, во время летних каникул, мы проходили практику в газетах. Шла она по возрастающей: после первого курса — многотиражка, после второго — районка, после третьего — городская или областная, после четвертого — более крупная областная или республиканская. С практики мы привозили опубликованные материалы, характеристику из газеты и, после обсуждения итогов практики в группах, получали оценку за практику. Мне довелось поработать в ленинградском «Скороходовском рабочем», курской «Молодой гвардии» и «Курской правде» и в «Днепре вечернем» (Днепропетровск). В последнем издании меня даже взяли в штат — но это был заключительный аккорд моей карьеры. Через полгода меня с грохотом исключили из университета, хотя в итоге поставили формулировку «по собственному желанию». Но об этом речь впереди.
- Марина Захарчук
- 28.12.2010
См. также: