‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Саратовские страдания

Главы из автобиографической повести Православной писательницы Натальи Самуиловой.

Главы из автобиографической повести Православной писательницы Натальи Самуиловой.


Самарская писательница Наталья Сергеевна Самуилова.

Две дочери самарского священника волею обстоятельств брошены в холодный и темный тюремный мир. Их отец умер в неволе, брат, как и они сами, тоже в тюрьме. На дворе «ликующие» 1930-е. Обвинение над сестрами висит серьезное - контрреволюция. Которая выразилась в том, что девушки преподавали детям Закон Божий и будто бы входили в некую группировку «церковников». И вот им грозит немалый срок заключения. Но пока что они подследственные, приговор не вынесен. Медленно и мучительно тянется ожидание. А рядом с еще недавно «кисейными барышнями» - клокочет дикий и мрачный уголовный мир, где действуют совсем иные понятия. С руганью, драками, воровством. Но и у их страдалиц-сокамерниц в сердцах еще заметен тихий мерцающий свет не до конца изжитой веры Христовой...

Такие вот необычные декорации в повести самарской православной писательницы Наталии Сергеевны Самуиловой. Она прошла вместе с сестрой Софьей через эти испытания. Всё ей записано по горячим следам. В ее рукописи, авторское название которой «Тюремная жизнь», рассказывается о восьми месяцах (1934-35 гг.), проведенных сестрами-писательницами в саратовской тюрьме до их ссылки в Узбекистан.

Сестры Самуиловы - соавторы известной книги «Отцовский крест» об их отце священнике Сергии Самуилове. А эта повесть долгое время хранилась в архиве Митрополита Мануила (Лемешевского, 1968 г.), она публикуется впервые. Благодарим Аллу Петровну Семенову за предоставленную возможность познакомить с ней наших читателей. Полностью повесть читайте в ближайших выпусках журнала «Лампада».

Саратовские страдания - жанр народной песни, близкий к частушке, но только печальной, не задиристо-игровой. Он зародился в степном Заволжье. Это женские грустные песни о любовных и житейских переживаниях. Среди них есть отдельный стиль коротких тягучих «страдательных» распевов. Грустная повесть о женских судьбах, написанная по впечатлениям от пребывания в узилище как раз на саратовской земле, легко ложится на эту традицию печального музыкального напева. Вот почему мы дали такое название произведению замечательной духовной писательницы Натальи Самуиловой.

Нас переводят

Второго января днем дежурная вызвала Соню. Через несколько минут она вернулась за мной и передала меня посланному из специзолятора, который проводил меня в «черный ворон»[1]. Там я увидела молоденькую девушку в черном платке, из-под которого выбивались светлые волосы, уложенные «бабочкой». Девушка повернула ко мне расстроенное лицо и спросила, не из пединститута ли я.

На этот раз «ворон» не остановился, как обычно, на улице, а заехал во двор, и нас повели черным ходом через множество дверей, коридоров и коридорчиков, пока мы не очутились на знакомом третьем этаже. Конвоир немного не дошел до 63-й комнаты, а пройдя еще немного, постучался в 69-ю. Он сказал, чтобы я дожидалась здесь, а мою спутницу повел к 65-й комнате.

Опять у меня возникло знакомое чувство наслаждения, что я нахожусь в чистом здании, и волнующее чувство ожидания допроса. По коридору проходили сотрудники и тихо разговаривали. Все это было противоположно темной, сырой, неуютной и шумной камере. Вскоре из кабинета вышел Осипов и, заметив меня, сказал: «А... Вы здесь!» - и опять исчез в кабинете. Потом он вернулся со стулом в руках и предложил мне присесть и подождать, когда он освободится.

Ждать пришлось недолго, и через несколько минут я уже сидела около его стола. Осипов объявил мне об окончании нашего следствия и зачитал статью УПК, в которой говорилось, что при завершении следствия следователь обязан объявить об этом подследственному, спросить его о том, не желает ли он вспомнить все свои протоколы. После этого следователь должен взять расписку у подследственного, что вся процедура, предусмотренная Уголовно-процессуальным кодексом, проделана, статья зачитана и об окончании следствия объявлено.

Все это заняло не так много времени. Прежде чем уходить, я осмелилась спросить следователя о том, куда он передаст далее наше дело, но получила весьма уклончивый ответ. Дело должно было пойти обычным порядком: прокурору и т.д. Делать нечего: не хочет говорить, не заставишь... Внизу в коридорчике я увидела Соню, ожидавшую около двери комендатуры. Меня тоже посадили недалеко от этой двери, но разговаривать нам не разрешили и отделили пространство между нами отворенной дверью. Около нас похаживали два молоденьких смешливых красноармейца, которым было поручено наблюдение за нами.

Многозначительно поглядывая на нас, один из них запел куплет из распространенной тогда воровской песни: «Здравствуй, моя Мурка! Здравствуй, дорогая. Здравствуй, дорогая, и прощай!» Странно было слышать в стенах этого здания слова воровской песни, но через несколько дней стало ясно, что красноармеец запел слова этой песни неспроста. Девушка в черном платке, приехавшая со мной, и еще несколько девушек из педтехникума и пединститута привлекались к ответственности за песню о челюскинцах, составленную по образу «Мурки», и пелась она на тот же мотив:

«Здравствуй, Ляпидевский! Здравствуй, Леваневский!

Здравствуй, лагерь Шмидта, и прощай!»

По-видимому, смешливый красноармеец вообразил, что и мы с Соней принадлежим к числу этих студенток, о деле которых слух долетел и до него.

На этот раз нас с Соней везли вместе, только в разных частях «ворона». Спустя сутки среди дня к нам пришла Жиганова и, глядя на нас как-то особенно, пригласила идти за ней с вещами. «Куда?» - громко спрашивали женщины, но ответа не последовало. Кто-то предположил: «На свободу», другие предполагали совершенно иное, а сами мы с Соней быстро собирали вещи. На свободу мы, конечно, даже и не собирались, но все-таки пошли весело, потому что ничего страшного не имели в виду.

При выходе из корпуса мы прошли мимо Ольги Ивановны Зимницкой, которая проводила нас такими печальными глазами, что и мне самой стало жалко нас самих. Дорогой Жиганова прервала неловкое молчание: «Да... Вот как неприятно получилось... Напрасно вы, барышни, не ходили на работу. Ковыряли бы что-то для вида, а теперь плохо получается...» С этими словами она подвела нас к третьему корпусу и передала дежурившему там надзирателю, что-то тихо сказав ему на ухо. Услышали мы только два слова: «По распоряжению Серебрякова».

Снова в третьем корпусе

Как только Жиганова ушла, сдав нас сердитому привратнику, нас охватила та особая атмосфера, которая отличала третий корпус. Почему-то мне запомнился висящий там шкафчик с отделениями для оружия. Каждый, кто входил в корпус, оставлял там свое оружие. Это создавало впечатление чего-то грозного, таинственного. На отделениях висели ярлычки с надписями: «Прокурор», «Следователь» и другие.

Невысокий привратник, опоясанный поверх шинели кожаным поясом, сердился и на нас, и на Жиганову за то, что привела нас, и на администрацию, отдавшую распоряжение, и на того, кто долго не шел за нами, и еще на кого-то, пропустившего в корпус вино, подмешанное в молоко, - словом, ворчал и сердился на всех и на всё. Наконец, за нами пришли, и провожатый повел нас в подвал, в котором я провела ночь по приезде из Пугачева.

Теперь все камеры были отремонтированы и заполнены людьми, но тесный коридор подвала оставался таким же грязным и вонючим, как и прежде. У кипевшего титана толпились и громко смеялись развязные мужчины. Нас провели дальше, вглубь коридора, за решетку, которая отделяла женщин от остального мира. Провожатый остановился около ближайшей камеры и фамильярно крикнул: «Ну-ка, Лидка, иди сюда, обыщи вот их!» Из двери вышла молоденькая и хорошенькая, но слишком развязная особа.

Лидка бегло, для вида, ощупала нас, а мужчина тоже чисто формально перетряс вещи, спрашивая: «Ножей, ножниц нет? Ну и ладно!» Потом мы прошли в камеру. Поперек камеры на козлах лежали доски, образуя сплошные нары, оставляя немного свободного пространства только у самой двери. За дверью, вдоль камеры, были укреплены еще две доски, одним концом упиравшиеся в нары, и на этом отдельном топчане спали двое.

Свободных мест не было, и нам пришлось устраиваться в ногах. Камера была немного шире среднего женского роста, и поэтому между ногами лежавших и стеной оставалось пространство, куда мы и втиснулись. Лежавшим пришлось подогнуть ноги, и это вызвало массу неудовольствий. Нас приняли недружелюбно, но и не враждебно. Нам с Соней не хотелось ни с кем знакомиться, все были из «своих» и не вызывали у нас симпатий.

Наскоро ответив на обычные предварительные вопросы, мы пристроили свои вещи и стали обсуждать произошедшие перемены. Спокойное настроение прошло, уступив место обиде на произвол. Мы составили и переписали набело заявление, в котором просили разъяснить нам, обязаны ли следственные работать, и высказывали желание побеседовать с кем-нибудь из начальства по линии НКВД. Заявление адресовали начальнику мест заключения и к этому заявлению приложили второе, к начальнику корпуса, с просьбой переслать его по адресу.

В обоих заявлениях мы указали свою 58-ю статью[2] и пункт, по опыту зная, какое магическое действие во многих случаях производит эта статья. Решили отдать заявление под расписку, так как это хотя и обижает принимающих, но зато заставляет их отнестись к заявлению серьезно, не оставляя его под сукном. В то же время мы не особо рассчитывали на успех этого мероприятия, понимая, что это всего лишь стук лбом в стенку и проба, не поддастся ли стена от этого стука. Стена была глухая, она не поддавалась и не рассыпалась.

По окончании следствия наступили новые трудности: мы даже не знали, кто в данный момент должен руководить нами и к кому следует обращаться с вопросами. Направляя наше заявление к определенному адресату, мы с Соней даже не знали, имеется ли здесь в наличии таковой. Иногда нас охватывали сомнения, и я не была уверена в правильности наших действий. Но Соня настаивала на том, чтобы мы сделали всё, что от нас зависит.


Первый корпус саратовской тюрьмы. Архивный снимок. В третьем корпусе этой тюрьмы находились сестры Самуиловы.

Заявление мы вручили дежурному, когда он приходил с поверкой, и через несколько дней тем же путем отправили второе, напоминающее. Ответа не было. Тогда мы решили поговорить лично с начальником корпуса, в надежде узнать от него что-нибудь полезное. Начальник корпуса Ивлиев, как нарочно, не появлялся довольно долго. Наконец, мы услышали в коридоре его голос и, подойдя к решетке, Соня попробовала заговорить с ним, а я в этот момент растерялась, стушевалась и струсила.

Не глядя на нас, Ивлиев буркнул: «Отказ от работы. Пятнадцать суток». Затем он быстро удалился, показывая, что разговор окончен. Нас вызывали в коридор для заполнения карточек, в которых описывался рост, костюм, особые приметы и адреса ближайших родственников на случай побега. На вопрос о близких родственниках и их адресах я дала адрес Сони и Кости: «3-й корпус, специзолятор», - так что в случае бегства я должна была искать убежище в одной из этих камер...

На досках, составляющих отдельные места у двери, помещались две женщины, взятые как неисправимые. Это были немолодая женщина высокого роста Катька-немка и молодая некрасивая Тайка. Немка, по-видимому, много поработала на своем веку как профессиональная воровка, но рассказывать о себе не любила. О ней было известно, что когда-то у нее была семья, дети, но она их давно потеряла из виду и почти не вспоминала о них.

Тайка высказывала твердое намерение оставить блатную жизнь и для этого намеревалась взяться за работу тотчас по переводе из карантина, а пока отдавала дань прежним привычкам - курила, ругалась и ничем не отличалась от своей соседки. Однажды Катька спросила, видели ли мы в первом корпусе Верку-одесситку и поет ли она там свои песни. Мысль о цинизме этих частушек вызывала на лицах Катьки и Тайки довольные усмешки.

Как-то раз, в то время когда мы молились, одна из женщин попробовала остановить ту, которая кричала и ругалась. Та ненадолго смолкла, но после, когда видела нас молящимися, кричала еще громче и ругалась еще грубее. Кроме Катьки и Тайки я запомнила еще тихую старушку, укрывательницу краденого, и бойкую Лидку, которая нас обыскивала.

Лидка часто, но ненадолго заглядывала в камеру. Затем она выскакивала в коридор и искала развлечений в обществе мужчин. Там был комендант, высокий заключенный, почему-то прозванный отцом, и любивший поболтать с Лидкой. Туда заходили повара, кубовщики и прочая знать, а за решеткой постоянно толпились те мужчины, которым вход в наше отделение был запрещен.

Здесь у нас была только одна мужская камера-карцер, где постоянно находился кто-нибудь наказанный за драку, карты или другие «доблести». По правилам эта камера должна была быть все время на замке, но обычно провинившиеся свободно гуляли по коридору и «закурочивали» их только в ожидании начальника. Благодаря этому Лидка всегда знала свежие новости «мирового» значения, которыми живет и дышит всё блатное население третьего корпуса: кто с кем подрался, кому угрожают побои или карцер.

На другой день после нашего перевода мы были в бане и имели там приятную встречу. Наши нательные кресты привлекли внимание одной высокой, просто одетой женщины, которая долго всматривалась в нас и, наконец, вступила с нами в разговор. Звали ее Капитолина Петровна. Мы задали обычный вопрос: за что она сидит, но ответа не получили. Она как-то смутилась и посмотрела на нас недоверчиво. Мы открыли ей свое обвинение, и только после этого она сказала, что работала машинисткой и в 1924 году перепечатывала тетради против безбожия. Теперь вспомнили и посадили.

Она сказала, что слышала о нашем деле. Говорила, что в ее камере все такие гадкие, безбожницы. Только барышни-студентки ничего, не ругаются, хотя тоже безбожницы. «Вот вспомнили, что скоро Рождество и запели антирелигиозную песню про попов, про диаконов, противную такую, а я не могу, не могу этого слышать, - горячо говорила Капитолина Петровна. - Вон та, смотрите, в красненьком платочке - это убийца! Она зубами человека загрызла - сама нам рассказывала».

Капитолина Петровна говорила громким шепотом, горячо и возбужденно. Увлекаясь, она забыла, что нужно раздеться быстро, собрать белье и проделать несколько мелких приготовлений. «Вы знаете, ведь я сегодня не хотела идти в баню, а оказывается, Бог приготовил мне тут такую радость! Я так рада видеть вас, славные мои, хорошие!» Нервные вздрагивания Капитолины Петровны, запуганность, подозрительность, сбивчивая возбужденная речь, внезапные переходы в восторженное состояние - все это говорило о болезненном напряжении ее нервной системы. Эти восторги быстро стали тягостны нам, но мы радовались встрече с близким человеком и возможности узнать свежие новости о церковных делах. Эта встреча вспыхнула для нас с Соней ярким теплым огоньком, но и камера после этого показалась намного темнее и мрачнее... И соседство Катек и Лидок еще противнее...

Лидка возлагала на этот день большие надежды: она собиралась бежать из бани, но это ей не удалось. В утешение себе она настирала целую кучу белья, которое теперь развесила прямо в камере, заслоняя последние остатки света. Поднимать ссору из-за этого не хотелось. Однако все обошлось как нельзя лучше и без нашего вмешательства. В камеру вошел начальник корпуса Ивлиев и грозно закричал: «Это еще что?! Прачечную устроили? Снимайте сейчас же! А, это ты настирала! А почему здесь мужское белье? Коменданту, говоришь, стирала? Ну, если так, то пусть он сам ко мне придет за бельем, а я уж разберусь!» Собрав под мышку все вещи, Ивлиев ушел из камеры.

В камере стало просторнее, светлее, а вместе с тем посветлело и на душе. Этот эпизод воспринимался как начало очищения камеры и приведения ее в иной вид. И в самом деле, на следующий день Катьку-немку и Тайку перевели в первый корпус как отбывших срок карантина, и мы с Соней поспешили занять их места. Вскоре перевели и Лидку, а там дело дошло и до старухи. Но камера начала заполняться новыми людьми.

Капитолина Петровна то и дело подбегала к волчку[3] нашей камеры и подзывала нас: «Миленькие, возьмите вот кусочек просфорочки!»; «Миленькие, как вы себя чувствуете?». Срок ее карантина кончался, но она решила заявить, что никуда отсюда не пойдет и останется с нами. Нам стоило большого труда отговорить ее, не делать этого.

Еще до своего перевода Лидка сообщила устное распоряжение коменданта и отделенного: не сообщаться с женщинами соседней камеры из опасения за свое здоровье. Там помещались шумные накрашенные женщины, которые тут же выразили свою обиду, потребовав медицинского освидетельствования, и добились того, что комендант взял свои слова обратно. Этим было утешено их самолюбие.

Однако другие женщины не успокоились. Не является каким-то особым секретом то, что через тюрьмы проходит множество людей, многие из которых больны всевозможными болезнями распутной жизни. Нам повезло: мы с Соней имели возможность не пользоваться казенной посудой, в бане не садились на скамьи, но все это - капля в море. Особенно возмутительна была «туалетная» комната: просто камера с кадками с водой, к которым были положены доски.

Один конец досок лежал на пороге камеры, таким образом, получался как бы мост над вонючей лужей. Никакого подобия умывальника не было. Приходилось приносить воду с собой и поливать друг другу на руки с того же моста. В результате хотелось как можно быстрее бежать оттуда. В первом корпусе умывание было организовано гораздо лучше, но и там иногда портилась канализация и в ход пускались такие же «плавучие мосты». Иногда просто объявлялось, что канализация испорчена, и идти было некуда.

Ко всему начинаешь привыкать и перестаешь удивляться до тех пор, пока какой-нибудь новый толчок заставляет вновь оглянуться на жизнь, задуматься над ней и возблагодарить Господа за то, что и в этих условиях Он сохранил нас от болезней.

Когда увели окончивших карантин и камеры наполовину опустели, старые жильцы воспользовались этим моментом для того, чтобы разместиться по-своему, так как переход из камеры в камеру здесь не запрещался. В нашу камеру вошла высокая девушка в белой вязаной шапочке и присела на край ближайшей постели. Быстро завязался разговор, в процессе которого выяснилось, что девушка обвинялась в распространении антисоветской песни, и была она студенткой педтехникума.

Спустя несколько часов к нам перебралась еще одна студентка. Девушек звали Нюся и Шура. Шура была девушкой из «ворона», нас сюда везли вместе. Подруг забрали в последний день старого года, когда всех студентов распустили на каникулы. Нюся тоже купила билет, собираясь в этот вечер уехать домой к матери. Но директор техникума отправил ее в Управление НКВД, где с ней заговорили о новой песне, получившей широкое распространение в их учебном заведении.

Подробно расспрашивали, как и откуда эта песня появилась в техникуме, где ее взяла сама Нюся и кому показывала, пела ли ее она сама или она знает тех, кто пел эту песню. Нюся долго не могла понять, что происходит, и все боялась опоздать на поезд. До ее сознания дошла вся трагедия случившегося только тогда, когда конвоир проводил ее в «черный ворон» и она оказалась в камере специзолятора третьего корпуса. Шура в это время уже обливалась слезами в том же изоляторе, только в другой камере. Этот изолятор помещался этажом выше нашего подвала, там, где когда-то помещались мы с Надей Соколовой.

Одним из дежурных этого изолятора был нахальный грубый Никитин, который был известен и нам, так как иногда появлялся и на нашем горизонте. В его внешности было что-то отдаленно напоминающее Галахова, но последний держался гораздо приличнее и производил более выгодное впечатление. У Никитина были приметные передние зубы из белого металла, вроде серебра или олова, мы узнавали его по этим зубам. Прозвище у него было «Красивый». В прозвище определенно слышалось не восхищение, а некое недружелюбное чувство.

Другой дежурный специзолятора, «беленький такой», как его называли обе студентки, по их же словам «был порядочный, отзывчивый и чуткий» и, видя рыдающую девушку, он время от времени заходил в камеру, ободряя ее добрым словом. В специзоляторе девушки пробыли только одну ночь, а затем их спустили вниз, где они постарались устроиться вместе, в одной камере, несмотря на то, что и в «вороне», и в Управлении их намеренно изолировали друг от друга. Впрочем, следователь, по-видимому, отлично понимал, насколько безсмысленна эта изоляция, и однажды спросил Нюсю: «Ну что, Анна Андреевна, не деретесь вы там, в камере, с Александрой Константиновной?»

Кроме студенток к нам поселились еще две женщины, только что прибывшие из села. Одна из них, молодая деревенская девка с налетом городских манер, сначала не понравилась мне и некрасивым рябоватым лицом и тем, что явно хитрила, отвечая на вопрос о ее деле. Но впоследствии она оказалась добродушной и безобидной особой. Ее спутница, простая неграмотная женщина лет 25-30 постоянно улыбалась и никому не мешала.

Таким образом нас набралось в камере шесть человек, и мы думали, что укомплектование закончено. Однако вечером к нам поселили еще одну женщину. Одета она была в светлое клетчатое пальто. Располагалась женщина на ночлег по-хозяйски, решительно подвинув лежащих, и принялась раскладывать свои вещи. В темноте кто-то слабо «пискнул», что камера и без нее полна, но новенькая не обратила на это никакого внимания, продолжая устраиваться.

Меня в этой женщине поразила именно эта черта: полное равнодушие к окружающим, ко всему внешнему, как будто все ее силы были собраны и сосредоточены на том, чтобы держать себя в руках. Эта сосредоточенность оставалась в ней до тех пор, пока она не освоилась с новыми условиями и не вошла в одну общую семью со всеми нами.

Шура-москвичка. На следующий день в нашу камеру заглянула заплаканная женщина с папиросой в руке, чтобы поблагодарить нашу Шуру. Увидев новенькую, она воскликнула: «А, Маруся, ты здесь! И тебя привели? Я так безпокоилась за тебя, прямо ахнула! Как же, думаю, она там одна останется с этими пьяными женщинами! Я, правда, хотела остаться с тобой. Помнишь, в каком безобразном виде привели их? Я, пожалуй, сюда к вам перейду. Там, при милиции, были вместе и здесь будем».

Принимая ее в свою среду, мы совсем не думали, что она окажется такой шумной соседкой. С самого первого дня она безпрерывно «трещала», как надоедливая муха, и уйти от ее болтовни было некуда. «Вам хорошо, всем, всем хорошо! Вам передачи принесут, а вот мне некому носить, одна только квартирная хозяйка осталась, но она не принесет! Мама не приедет, где ей! Да и не знает она, где я. Никто ей не напишет, да ей и нельзя уехать: там квартира, обстановка, мальчик - сын мой, ведь у нее мой сын остался! Юрочка, мальчик мой, как, как ты там один без мамочки? Может быть, его теперь и в живых-то уже нет! Мало ли что может случиться - под трамвай попал или еще что! Ах ты, Боже мой, как теперь быть-то?»

«А Юрочка мой, знаете, моего второго мужа больше меня любил, потому что принесет он ему апельсин, а я, бывало, отниму и съем, я ведь знала, что бабушка за это ему два даст. Его бабушка все время и воспитывает. Она мне не родная мать, я - подкидыш. Интересно знать, как там моя собачка и кошечка? Они у меня обе барышни. А здесь у меня никого, никого нет. Я сюда случайно попала. Противный город, я его теперь всегда объезжать буду! Я ведь москвичка, в Москве живу. Муж написал мне, приезжай, мол, Шура, посмотришь, как я живу, ну я и приехала. Он попросил меня помочь ему в лавке торговать. Ну я и торговала. Вот дура какая: на холоде, в пыли стояла. У меня спрашивали цены то на то, то на другое, а я ничего и не знаю, все просила, чтобы мужа дождались».

«А один раз мне под платье мышонок залез: и вынуть нельзя, так как публика все ходит, и уйти нельзя: мужа нет, он в банк пошел. Я все держу рукой мышонка-то, чтобы он не шевелился, мяла, мяла его, а когда вынула, смотрю, а он уже мертвый! Я ведь и сюда-то попала за мужа - не растрата у меня, а соучастие в растрате, статья 116-я, раздел 2-й. Когда пришли его арестовывать, то он попросил минутку, портфель взять - и убежал черным ходом. Вот теперь меня и держат, зачем, говорят, он сказал: «Шура! За мной пришли!» Значит, говорят, вы знали, что он ареста ждет».

Мне даже следователь Манин, симпатичный такой, сказал: «Шура! Вы только скажите, где он, мы вас тут же и отпустим!» Разве не обидно мне за мужа сидеть?! Да и какой он мне муж? У меня ведь было два мужа, и с обоими я разошлась. Вот с этим, с Виктором, мы все время то сходились, то расходились. И мама, как я получу от него письмо, сразу говорила: «Ну началась опять кошачья свадьба!» Вы ведь не знаете, как мы поженились! Я ведь тебе, Маруся, не рассказывала? Пришла ко мне как-то подруга и говорит: «Идем скорее, Шура, ко мне брат приехал на пять дней, повеселимся вечерок!»

Ну, прихожу, а там вино, закуска! Мы весь вечер пили, закусывали, пели, танцевали, на гитаре играли. Потом брат подруги пошел меня провожать и пригласил в театр. Я сказала, что поздно уже, и отказалась. Он стал настаивать, и мы пошли, только не в театр, а к ресторану. Я все ждала, что в час ночи ресторан закроют, а его все не закрывали. Так и просидели до утра. Потом он пришел ко мне на работу, я машинисткой работала на заводе. Прямо там он и сделал мне предложение: «Соглашайтесь скорее, у меня только на пять дней отпуск!»

Ну, мы и поженились, а когда регистрироваться шли, то Володька, мой первый муж, прямо с наганом к нам рвался и угрожал! Там у нас в Москве такая жизнь была! Танцы, театр, оденешься шикарно, а здесь что? Здесь у меня только шляпа на квартире осталась. Я ее только купила, модная такая, дорогая! А вот теперь я сюда попала, пропадаю здесь. Разве это жизнь? Я скоро дурой сделаюсь, вы не смейтесь, я правду говорю, я и так наполовину дурой стала!»

В коридоре в это время разносили передачи, и вот передатчик выкрикнул фамилию Шуры-москвички. Она быстро вышла из камеры и через минуту закричала громко, дико, отчаянно... Ее втащили в камеру вместе с только что полученной передачей и пытались узнать, что случилось. «О-о-о! Я не могу! Не могу! Что же это! Я не перенесу такого несчастья! Нет! Нет! Ко мне м-а-м-а приехала! Ой, ой! Я не вынесу такого удара!»

Маруся с досадой сказала: «Ну что ты так кричишь? Приехала и приехала. Радоваться надо, может быть, она и Юрочку твоего привезла!» - «Нет, она его не приведет, не захочет, чтобы он матери стыдился!» - «Ты ведь еще записку-то не дочитала!» - «О-о-о! Да неужели же Юрочка узнает, что мать его в тюрьме! Это невыносимо!» Рассудительная и выдержанная Маруся Лукьянова с трудом сдерживала негодование, вызванное этой трагикомедией, решила взять ситуацию в свои руки: «Ну-ка, Шура! Быстро пиши ответ матери! Кричишь тут и совсем не думаешь, что ей приходится ждать на морозе».

«Нет! Я не могу писать, совсем не могу! Ну не сердись, Маруся! У меня и карандаша-то нет!» - «Вот тебе карандаш, пиши быстро!» Шура стала писать. «Ну-ка покажи! Шурка!!! Разве можно так писать: «Милая мама! Я здесь совсем пропадаю! Я не могу так жить и скоро с ума сойду». Порви это сейчас же и пиши, как я скажу: «Милая мама! Я жива и здорова. Жду вас с Юрочкой на свидание. Пришли мне папирос, белого хлеба, колбасы, ну и так далее».

Когда ответ был написан и отправлен, Маруся начала убеждать москвичку, что если та будет так психовать и орать, то может лишиться свидания, да и мы можем поставить вопрос о переводе ее в другую камеру. Все мы поддержали Марусю и несколько раз повторяли Шуре одно и то же. Это подействовало на Шуру и она вернулась со свидания веселая и довольная и с целым ворохом новостей, из которых особенно занимали ее две новости: во-первых, нашелся след второго мужа, виновника ее ареста. Он приехал в Москву и даже заходил к Шуриной матери, но ничего не сказал.

Вторая новость: мать привезла Шуре интересное письмо от первого мужа, которое она часто перечитывала и приходила в хорошее настроение и начинала тихонько мурлыкать: «Начинаются дни золотые...» Маруся высказала предположение, что теперь, избавившись от второго мужа, Шура вернется к первому. Этим Маруся, как бы вставила новую пластинку в говорильный аппарат москвички и Шура заговорила:

«Нет, нет, ни за что! Он такой изверг, надо мной прямо издевался! Я никогда не прощу ему этого. Он работал в ГПУ и по службе должен был ходить по ресторанам и по другим местам и слушать, что говорят. Иногда по нескольку ночей не ночевал дома, ну я и устраивала истерики. Однажды мы решили в театр пойти. Мне страсть как хотелось! Вымылась я, оделась, а как подошло время идти - села на стул и не иду. Потом пошли все-таки. Уже начало скоро, он торопит, а я еле ногами перебираю, а самой очень хочется в театр! Он взял меня за воротник, да как коленкой толкнет, я и полетела с лестницы-то!

Один раз мы поссорились с ним и я нарочно сказала: «Не хочу с тобой жить! Уеду от тебя». Он ушел и немного погодя вернулся с извозчиком: «Вот, Шура, складывай вещи, я тебя на вокзал отвезу». Я думала, он меня умолять будет, а он вон что сделал! Он перетаскал все вещи, сам сел на извозчика и поехали мы. Он все сидит и молчит. А мне уже и не хочется ехать. Пришлось мне самой сказать: «Ладно уж, Володька! Давай мириться!»

«Да вот еще один интересный случай. Однажды он мне папироской нос обжег. Нечаянно, конечно. Даже волдырь на кончике был. Когда он лег спать, я подкралась и обожгла ему нос. Вот и ходили мы вместе с одинаковыми волдырями».

По совету Маруси Шура передала матери свою красивую светлозеленую кофточку с серебристыми жилками, связанную из прекрасной мягкой шерсти, и пуховый платок, оставив себе простые дешевые вещи, но и после этого было видно, что Шура не стеснялась в средствах. Под стареньким потертым бархатным манто она носила отличные дорогие вещи: шелковые кофточки с коротким рукавом, шелковое и трикотажное белье. Но кофточки всегда сидели неопрятно, небрежно, всегда что-нибудь расстегивалось, что-нибудь спускалось и производило впечатление растрепанности... Невысокая фигура Шуры была некрасива и немного смешна, глаза, нос и лоб были красивы, но впечатление портила как бы «капризная» нижняя челюсть.

Маруся была всегда аккуратно причесана и чисто одета. Носила она простой, безо всякой отделки красный джемпер. Вела себя спокойно, всегда внимательно слушала говорившего, иногда вставляя замечания. О себе она рассказывала всегда обдуманно и не торопясь. На ее приятном и свежем лице проступал румянец. На лице ее лежал отпечаток грусти, который не исчезал даже тогда, когда Маруся смеялась. Она никогда не жаловалась, не плакала и не смущалась.

Сидела Маруся за спекуляцию торгсиновскими бонами. Прежде чем взяться за это дело, она точно узнала, что ей угрожает в случае неудачи, и хотя торговала не больше недели, теперь не сетовала на свою неудачу, а вместо пустых всхлипываний обдумывала, как приблизить желанный день освобождения. Она так подробно выспрашивала нас о первом корпусе и работе, что я ожидала от нее критического отношения к нашему поступку. Но Маруся не высказала ни одобрения, ни порицания, справедливо считая себя некомпетентной в этом вопросе. За себя же она решила, что приступит к работе при первой же возможности и сделает все зависящее от нее, чтобы получить побольше рабочих дней и зарекомендовать себя с лучшей стороны в надежде на досрочное освобождение.

Зарядившись готовностью шаг за шагом терпеливо проходить необходимый срок, она все же ужасалась, думая о том, как долог этот срок, а мы как умели старались ободрить ее, говоря, что после первых дней горе станет тупее и легче будет переноситься и она понемногу свыкнется со своим положением. Муж Маруси был простой извозчик, но зарабатывал прилично и с материальной стороны вполне обезпечивал ее. Тем не менее, Маруся была недовольна своей жизнью и, по-видимому, собиралась развестись со своим мужем. Ее первый муж был человеком интеллигентным. Он очень любил ее. Умер он после операции, и воспоминания о нем все еще жили в ее сердце.

Маруся была единственной дочерью состоятельных родителей, росла балованным, капризным ребенком. Ее сдержанность и рассудительность были не от воспитания, а от чего-то другого, возможно, она имела волевую натуру, которая побеждала многие отрицательные черты характера.

Рождество. Приятное соседство. Неожиданная передача

Всего ближе и понятнее для нас были интересы студенток и их заботы. С ними мы могли обсудить порядок ведения наших дел и статьи. В это время девушек сильно безпокоило то, что даже Шура, жившая в Саратове, до сих пор не получила ни одной передачи и бедняжка не знала, что и подумать. Это вызвало у нас с Соней горестные воспоминания, как наш папа безпокоился о нас, не получая передач, и как нас тоже лишали передач, когда мы находились в Заволжском изоляторе. Вспомнили мы и Клавдию Николаевну, которая тоже не получала передач и сильно безпокоилась о матери. Из всего этого само собой вытекал вывод о причинах Шуриных переживаний.

Все это происходило перед Рождеством и в первые дни Рождества. Праздник прошел так же, как все дни, и я не могу выделить в своей памяти первый его день. Помню только, что Лидки и Катьки с нами не было и мы заняли место на отдельной доске за дверью. Еще помню, что в этот день я надела новое платье, которое тут же измялось от лежания на постели. Кроме того, мы имели прекрасное разговенье: сливочное масло и брынзу, которые привезла нам Саша Смирнова, сноха отца Михаила и жена его сына, приехавшая к ним перед самым праздником.

Эта передача имела необычную, оригинальную историю. Как правило, передатчик в коридоре называл фамилию получающей передачу женщины и каждую, выходившую на его зов, подвергал тщательному допросу во избежание недоразумений. Спрашивал фамилию, имя, отчество ее, потом того, от кого она ждала передачу, и задавал другие вопросы. Обычно процедура проходила так. Нас никогда не вызывали, и когда к нам подошел главный передатчик, развязный, самоуверенный, щеголеватый заключенный и переспросив фамилию, вручил нам странную передачу: черствый хлеб, при котором не оказалось никакой записки, мы стали задавать вопросы и передатчик сказал, что это он принес по приказу начальника корпуса, у которого этот хлеб лежал со вчерашнего дня. Рядом с хлебом лежал клочок бумаги, на котором была написана буква «С». Женщины в камере стали обсуждать это странное событие и подшучивали над отломленным кусочком хлеба, как будто начальник был голоден и не устоял перед таким искушением. Не успели мы закончить обсуждение, как передатчик явился снова, нагруженный громадной ношей и так же без проверочных вопросов вручил ее нам.

«По правде-то вам не нужно передавать, ведь вы лишены передач, да ладно уж, начальник разрешил, только потому что приезжие». В передаче оказалось несколько кусков прекрасного домашнего сливочного масла, брынза и много мелких, но нужных вещей. Кроме того, там было еще и мое ватное одеяло, которое мне приносили еще в первый корпус, но там оно было не принято как громоздкая вещь, трудно поддающаяся дезинфекции, тем более что туда иногда не принимали с воли даже и белье.

Таким образом, к празднику Рождества Христова мы получили много удовольствий. Мы получили прекрасную передачу и приятное соседство, отдыхали от общества блатных и тешили себя надеждой, что наше присутствие полезно для студенток, которых мы старались поддержать и материально, и морально. Конечно, плохо было то, что мы не сумели отдать должное празднику, хотя бы размышлением о нем, о его значении, и не сумели мысленно перенестись за пределы этой камеры, туда, где прославлялся Свет Разума, воссиявший миру в эту Святую ночь.

Дело было в том, что в такой тесноте, где не было возможности даже встать, все мы жили как бы одной жизнью. Забот набиралось столько, что они еле помещались в стенах узкой камеры. Мы считали своим долгом не впускать настроений уныния и упадка, пытались поддерживать бодрый, веселый тон, шутить и смеяться и пытались не отступать от этого правила и в великие дни. Вероятно, можно было как-то все в эти дни организовать по-другому, но мы не сумели.

«Шура, Шурка! Шура-студентка, подойди сюда, к волчку! Шура-шпана, с вещами, на свободу! Нет, правда подойди, что скажу!» - кто-то по-хулигански в волчок свистел и ухал, дул и визжал, нарушая мирную обстановку нашей камеры. Мы с неудовольствием слушали эти возгласы, зная, что это кричит один из Шуриных знакомых, который мог бы быть подходящим знакомым для Лидки, но никак не для Шуры.

Дело в том, что Шура начала проявлять новую, неприятную всем нам черту: частенько и надолго выходила в коридор, целыми часами простаивала у решетки, болтая и кокетничая, и нам казалось, что она держит себя с блатными слишком по-товарищески, что давало им возможность в свою очередь быть с ней фамильярными.

Вечером, когда Шура была «дома», неприятный молодой жулик Казаков из карцерной камеры то и дело подходил к нашему волчку под разными предлогами или просто без предлога: повизжать и поухать в волчок и даже был не прочь войти в камеру, от чего его только удерживало явное нежелание всех нас.

Эти непрошеные посещения заставляли нас желать того, чтобы камера запиралась на замок, «закурочивалась», хотя замки в этих камерах - плохая защита и такие «спецы», как Казаков, быстро отпирали замки алюминиевой ложкой. Поэтому такие, как Казаков, свободно ходили по коридору вместо того, чтобы сидеть запертыми в карцере.

Неоднократно Нюся выходила из камеры вслед за подругой и в сторонке тихо объясняла ей, что ее поведение становится неприличным, неоднократно делали Шуре замечания и другие соседки ее по камере, но она никого не слушала и продолжала целыми часами простаивать у решетки.

Жалоба на отделенного

Благодаря тому, что жизнь в камере в последнее время занимала все мое внимание, я почти перестала замечать отделенных, и мне стало казаться, что они стали менее грубы и неприятны, тем более, что они менялись так часто, что я не всегда запоминала их лица. Часто я проходила мимо них, как проходят мимо вещей и мебели.

Но один случай показал мне, что отделенные как были грубы, так и остались. Наша камера часто оказывалась не запертой, несмотря на то, что отделенные сильно боялись начальника и его окрика: «Почему женщины не на замке?» Но когда отделенные предчувствовали появление начальства, то всегда торопились «закурочить» нас. Так было и в тот раз. Но Шура-москвичка замешкалась в дверях, и отделенный грубо втолкнул ее в камеру.

Этот поступок возмутил не только Шуру, но и всех нас, и поэтому мы одобрили ее решение пожаловаться дежурному, и во время вечерней поверки она это сделала. Как только дежурный ушел, в камере появился «юрист» Поляков. «Я хочу сделать вам, женщины, товарищеский выговор», - сердито заговорил он. Шура только что вынула знаменитое письмо мужа и приготовилась читать, но увидев гостя, отложила.

«Вот вы сейчас сделали гадкий и скверный, некрасивый поступок: пожаловались на отделенного. Вы пожаловались и забыли и не подумали о том, что бедняге за это будет, могут несколько суток ареста дать!» Шура равнодушно протянула руку к письму: «Продолжайте, продолжайте, товарищ Поляков, я вас слушаю». Тихонько она запела: «Н-а-ч-и-н-а-ю-т-с-я дни з-о-л-о-т-ы-е...»

«Я говорю, что вы поступили очень низко, пожаловавшись на отделенного». - «Так что же получается: он может нас толкать, а мы должны молчать? Тогда до чего же все это может дойти? Тогда они могут делать с нами, что захотят». - «А вам что же нужно? На то они охранники, а мы - заключенные. Не подчиняется заключенный - отделенный может военный конвой вызвать, а военный конвой - не шутка, он пожалуй может и штыком ткнуть!» - «Ах, вот как!!! И штыком можно?» - и она опять запела: «Крикну: к-о-н-и мои в-о-р-о-н-ы-е, в-о-ро-н-ы-е вы к-о-н-и мои...»

Чтение в камере

Кто-то из наших достал несколько газет, журналов и книгу юмористических рассказов. Я просмотрела журналы и не нашла там ничего для себя интересного, но от скуки снова начала читать журнал и наткнулась в одной статье на строки, которые необходимо было выписать и проработать (как я раньше делала). В книге я отыскала несколько остроумных сюжетов. Потом в нашей камере откуда-то появился томик сочинений Гоголя, и чтение его было поручено Соне, которая отлично и с выражением читала вслух.

Нюся не желала тесниться на общих нарах и на ночь устраивала себе ложе параллельно нашему, только с другой стороны двери. В этом конце камеры мы и разместились, готовясь слушать чтение. Сначала слушали все, но поэзия гоголевских описаний прекрасной украинской природы показалась женщинам скучнее смешных рассказов о старой шляпе, и наши соседки одна за другой переставали слушать.

Маруся, задумавшись о чем-то более близком, задремала. Заснула москвичка и около нее спала студентка Шура. Обе деревенские женщины давно уже похрапывали. Вечер кончался, чтение всех убаюкало. Только я и Нюся с упоением слушали Соню, как будто вокруг нас переставали существовать камерные стены и нары. Лампочка, горевшая под потолком, тускло освещала камеру, весь корпус погрузился в тишину, которая как бы прислушивалась к чтению.

Мы видели тихие воды величавого Днепра, открывающиеся могилы, слышали стоны мертвецов, переносились в замок колдуна и видели измученную душу Катерины, видели цветущие степи, усатых запорожцев и польских витязей, присутствовали при казни Остапа. Мы с Соней отдыхали всей душой, радовались каждому прочитанному листу из повестей любимого писателя, проникались очарованием его таланта. Радовал нас искренний восторг студентки Нюси, впервые почувствовавшей красоту гоголевских произведений.

Иногда Соня вопросительно оглядывалась на нее, считая, что пора завершить чтение, но Нюся была так возбуждена и восторженна, что чтение продолжалось. «Есть еще порох в пороховницах, не иступились еще казацкие сабли, не поколеблемся, постоим за матушку Русь!..» В этот вечер мы прочли и «Майскую ночь», и «Вия», и «Страшную месть», и «Тараса Бульбу». Улеглись спать, когда сменялись отделенные, то есть в четыре часа утра.

В предыдущие вечера мы выключали лампочку, чтобы поспать в темноте, а не при свете искусственном. Это была редкая возможность, так как необходимо было обмануть отделенного, сказав, что лампочка перегорела. В эту ночь лампочку оставили гореть. Души наши были где-то далеко от этой тяжелой реальности. Впечатления от этого чудесного вечера сохранились надолго. Потом устроить что-то подобное не удалось ни разу. Уже утром началось все то же самое: мелкие ссоры, мысли о передачах, голоса в коридоре...

Так проходили дни нашего пребывания в третьем корпусе.

См. также


[1] «Черный ворон» - автомобиль, предназначенный для перевозки арестованных. Особенное значение словосочетание «черный ворон» или «воронок» получило в 1930-е годы, во время массовых репрессий.

[2] Статья 58 Уголовного кодекса РСФСР 1922 года в редакции 1926 года и более поздних редакциях устанавливала ответственность за контрреволюционную деятельность. Отменена в 1961 году.

[3] Глазок в двери тюремной камеры (жаргон).

119
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
1
Пока ни одного комментария, будьте первым!

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru