Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:




Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.







Подписка на рассылку:
Электропочта:
Имя:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)


​Застигнутые ночью

Дневники писателя Николая Коняева.

Дневники писателя Николая Коняева.

Мы продолжаем публикацию подготовленных к печати Дневников известного Православного писателя из Санкт-Петербурга Николая Михайловича Коняева. Он уже издал две книги своих дневниковых записей «Застигнутые ночью» и «Лихие и святые девяностые». Главы из второй книги Дневников Н.М. Коняева мы публиковали в «Благовесте» и «Лампаде». И вот им подготовлена к печати вторая часть книги дневниковых записей «Застигнутые ночью», охватывающих период середины 1990-х — 2000-й годы. Эти дневниковые записи писателя публикуются впервые. Продолжение публикации читайте в ближайших номерах
журнала «Лампада».

Об авторе. Николай Михайлович Коняев родился в 1949 году в поселке Вознесенье на берегу Онежского озера. Секретарь правления Союза писателей России. Автор книг о священномученике Вениамине, Митрополите Петроградском, Митрополите Иоанне (Снычеве). Широкую известность получили его биографические книги о поэте Николае Рубцове, писателе Валентине Пикуле. Книги Николая Коняева отмечены премией имени Василия Шукшина, премией имени Андрея Платонова, медалью святого благоверного князя Александра Невского. Живет в Санкт-Петербурге.

Камень

Здесь, в Тихвинском монастыре, я задумался о природе чуда в России. Подтолкнул меня к этим мыслям камень в фундаменте Успенского собора. Это гигантский булыжник, приплывший, как утверждает предание, на льдине к стенам монастыря.

Портрет писателя Николая Коняева. Художник протоиерей Иоанн Рейпольский.

Камень вытащили, подняли на крутой берег, сделали на нем надпись и положили в фундамент Ильинского придела.

Чудо?

Конечно, чудо. Как и сам словно бы приподнятый своими огромными куполами над землей Успенский собор.

Вторая редакция этого чуда возникла уже в советские годы, и у истоков ее стояла директор местного краеведческого музея Мария Леонтьевна Самушенкова. Почему-то она решила, что указанием даты прибытия камня к стенам монастыря надпись не ограничивается и на перевернутой к земле стороне камня имеется сообщение об особой чудодейственной силе его.

Поскольку перевернуть лежащий в фундаменте храма булыжник невозможно, трудно было и опровергнуть этот домысел.

И вот давно уже нет Марии Леонтьевны в музее, но придуманный миф живет. О чудодейственной силе камня знают в Тихвине все.

Всегда этот камень отрыт от снега. И свадьбы приходят сюда, и желания здесь загадываются, и всегда монетки блестят на камне. И даже в духовенстве, которое посещает Тихвинский монастырь, тоже распространилось почитание камня. Прикладываются к нему и паломники, и иереи.

Впрочем, никакого прегрешения против Православия тут, наверное, нет. Отчего же не почитать камень, приплывший по реке к стенам монастыря и положенный в основание Ильинского придела?

И какое имеет значение, кто заложил традицию почитания?

Неведомыми нам путями творится Воля Господня.

10 марта 1996 года, Тихвин.

Sic transit gloria mundi (Так проходит мирская слава)

Сегодня в столовой за столиком, где обедают шофера и охранники Дома творчества в Переделкино, увидел странного грузина, который совершенно не походил на обслуживающий персонал.

— Кто это? — спросил я у соседа по столику. — По-моему, я где-то его видел!

Сосед странно посмотрел на меня.

— Это Гугуша Тарасович... — сказал он.

— Гугуша Тарасович?!

О, как я мог не узнать Гугушу Тарасовича Багатуриа, знаменитого директора Дома творчества в Пицунде!

Помню, когда мне случалось бывать там, великим человеком Гугуша Тарасович себя держал! Если поздоровается, будто медалью наградили, так себя каждый чувствовал.

Но это давно, еще в советские времена было...

Когда абхазские формирования, освободив Сухуми, вступили в Гали, Гугуша Тарасович закрыл Дом творчества в Пицунде и уехал в Москву, к друзьям, которых он так по-грузински умел чествовать в своем Доме творчества.

И вот благодарность!

Он сидит за служебным, не застланным даже клеенкой столиком и хлебает жиденький супчик в компании переделкинского шофера!

Да...

Вот так и проходит мирская слава...

26 апреля 1996 года, Переделкино.

Обретение мощей

Ездил к протоиерею Николаю Головкину за деньгами на печатание материалов нашей конференции по языку...

Удивительно ёмким сделалось время…

Вспоминаешь, что было год назад, и кажется, будто прошли десятилетия. Ну а события, отделенные десятилетием, — это уже совсем другая эпоха.

Даже и жили тогда совсем в другой стране...

Иногда кажется, что жить в СССР было лучше. У каждого человека была уверенность в завтрашнем дне, жизнь была спокойнее, но...

Вот об этом «но» и думал я, слушая рассказы протоиерея Николая Головкина...

1.

— Тогда, в девяностом году, кажется, еще ничего и не возвращали Церкви... — рассказывал он. — А я начал хлопотать, и мне повезло. Директор Музея религии и атеизма проконсультировался с министром культуры и решил передать Софийскому храму облачения и шестьдесят пять икон. Так получилось, что вскоре я в другой храм перешел, и иконы эти уже отец Геннадий Зверев получил…

Но я про другое...

Мощи святого благоверного князя Александра Невского в Александро-Невской Лавре, Санкт-Петербург.

Когда только стало известно о решении министра, радость у нас наступила великая. Митрополит Алексий, будущий Патриарх, тоже обрадовался, потому что это первая ласточка была… Не передавали еще ничего... И вот вызывает меня к себе Митрополит и говорит, дескать, у тебя с ними наладился контакт, попробуй разузнать, сохранились ли мощи святого благоверного князя Александра Невского. Только осторожно, не спугни их! Помни, что бывали случаи, когда специально уничтожали мощи святых угодников...

Протоиерей Ни-колай Головкин за-молчал, задумавшись.

Молчал и я, с трудом пытаясь припомнить те немыслимо далекие времена.

— Неужели это в девяностом году было? — искренне удивился я. — Так недавно?

— В девяностом... — сказал отец Николай. — В самом начале… Я как раз в храм Александра Невского перешел служить…

И вот однажды, после Литургии, я говорю прихожанам: «Помолитесь теперь, православные, обо мне! Ведь сейчас я пойду в музей, просить буду, чтобы они мощи нашего святого благоверного князя вернули...»

Встали мы на колени, молимся, а у меня по щекам слезы текут. Думаю: «Надо же... Я — грешный человек, а такого святого мощи обрести хочу... Что же это Владыка своим умом думает? Неужто другого, более достойного человека для такого дела не нашлось?»

2.

Но обошлось все, слава Богу.

И мощи, как выяснилось, целы были. И договориться удалось, что посреди Казанского собора их выставят, когда Владыка прибудет...

На Великом посту, в среду, Владыка в Казанский собор приехал. Молебен отслужили... Тропарь спели... Потом Митрополит раку открыл. Выложил из нее мощи святые на стол. Осмотрели их. Потом назад собрали и запечатали, как положено, раку.

И вот... Митрополит уж отошел, а я смотрю и вижу — на белой скатерти точечка какая-то чернеет...

Я ее пальцем взял, показываю всем и говорю:

— Частичка!

Владыка тогда благословил меня взять ее.

— Это, — говорит, — награда тебе за труды!

Все на меня смотрят, а я стою, частичку святых мощей держу в пальцах и не знаю, что делать теперь. Сунул руку в карман, а там — чистый конверт оказался. Жена мне его, когда из дома уходил, зачем-то засунула, как будто знала, что будет...

Я в конверт эту частичку и опустил...

Потом в крест ее вставил...

— Да... — улыбаясь, сказал отец Николай. — Там ведь еще историк один был. Он рядом со мной стоял...
И когда я частичку в конверт вложил, он засуетился... Начал скатерть осматривать. Перевернул даже...

— Как же так? — говорит. — Я ведь рядом стоял... Почему не я частичку увидел?!

И погасла улыбка отца Николая, унося с собою воспоминание о незадачливом историке.

Отец Николай перекрестился и проговорил:

— О, святой благоверный великий княже Александре! От благоговейных сердец приносимую ти, аще и недостойную, хвалебную песнь сию, приими от нас, яко усердную жертву сердец любящих тя и ублажающих святую память твою... Вот такое чудо произошло. Я начал хлопотать о возвращении мощей и мне же, грешному, и досталась частичка их... Один я ее тогда на скатерти и разглядел...

3.

Чудо обретения отцом Николаем частички мощей святого благоверного князя, однако, на этом не завершилось.

На следующий день, проходя по храму, он услышал странный разговор.

— Вроде этот батюшка... — говорила одна женщина, глядя на отца Николая.

— Этот-этот! Я сразу узнала... — отвечала другая.

Разговор отцу Николаю показался странным, потому что женщин он видел впервые.

После службы они подошли к нему…

Женщины эти были незнакомы друг с другом...

В церковь они ходили, хотя и не выбрали пока еще постоянного храма.

И вот увидели во сне святого благоверного князя Александра Невского. Он и привел их во сне к церкви, где служил отец Николай...

Несколько дней потом искали женщины эту церковь и сегодня нашли.

Одновременно нашли…

— Такую вот историю женщины мне поведали... — завершая рассказ, проговорил отец Николай.

— А почему они говорили, что вас узнали? — спросил я.

— Так они во снах своих и батюшку видели в церкви. Вот и показалось им, что на меня похож... А может, и не показалось. Я, когда сны им эти снились, как раз и надел на себя крест с частичкой мощей святого благоверного князя Александра Невского...

23 июня 1996 года, Санкт-Петербург.

Будущая мигрантка

Познакомился у издателя с девочкой, которая приехала на каникулы к нам в город.

Ей всего десять лет, и она мечтает уехать из своего городка.

— В областной центр?

— Не…

— К нам, в Питер?

— Не…

— Так куда же? Неужели за границу поедешь?

— Не… Я в телевизор хочу уехать! Такой жизни, как там, мама говорит, нигде больше не найти…

Конец КПСС

Вспомнил разговор в Литературном институте со своей однокурсницей Ольгой Страшниковой.

Не упомнить уже, с чего напала на меня печаль, может, это присутствие красивой молодой женщины и подействовало, но я принялся рассуждать о том роке, который сопровождает меня, несчастного: что бы ни предпринял, становится только еще хуже.

— Вот, к примеру, я уверен, — сказал я, — что если вступлю в КПСС, наверняка эта КПСС развалится, чтобы я так и не смог сделать никакой карьеры...

И, помню, Ольга, такая хорошая, такая добрая, вдруг бросилась целовать меня с криками: «Коленька, миленький! Вступи, Коленька, в партию! Вступи, пожалуйста!»

Мы посмеялись, конечно, но несколько лет спустя, отойдя от диссидентской молодости, я действительно вступил в КПСС, и партия и в самом деле через несколько лет развалилась.

Разумеется, не потому, что я вступил, а потому, что тогда слишком много русских людей пришли в КПСС.

И — увы! — нет в этом никакой мистики.

Не выдержала русского наплыва система, созданная для уничтожения русскости.

10 декабря 1996 года.

Женщина с полевыми цветами

Вагон был пустым. Кроме нас, через несколько купе, сидела у окна немолодая женщина с букетом полевых цветов. И все… Только врывающийся в раскрытое окно поездной ветер шуршал позабытой на сиденье газетой...

Но вот — резко распахнулись створки дверей, в вагон стремительно и властно, как только они и умеют заходить, вошли железнодорожные контролеры.

Проверка заняла несколько мгновений.

Мы показали свои билеты, а женщина, что сидела с букетом полевых цветов через два купе от нас, порывшись в сумочке, вытащила кошелек и раскрыла его перед контролером.

— Это все, что у меня есть… — сказала она. — Зарплату нам Борис Николаевич Ельцин только к концу года обещает заплатить!

— Извините… — сказал контролер и торопливо отошел от женщины.

И лицо его, когда он проходил мимо, было какое-то смущенное, словно это не Ельцин, а он сам и виноват...

И столько несокрушимой доброты и человечности было во всей этой сцене…

8 июня 1997 года, Санкт-Петербург.

Ожидание чуда

Отец Геннадий Беловолов утверждает, что преподобный Антоний Дымский отыскал в озере камень, возвышающийся на несколько вершков над водой, и ежедневно, стоя посреди воды, молился здесь.

Никакой внешней связи между молитвенным стоянием посреди Дымского озера преподобного Антония и явлением над водами Ладоги чудотворной Тихвинской иконы Божией Матери, остановившейся на берегу Тихвинки в нескольких верстах от Дымского озера, не существует.

И вместе с тем духовная связь между этими событиями очевидна, поскольку, еще будучи иноком Хутынского монастыря, святой Антоний совершал паломничество в Константинополь и не раз молился там во Влахернском храме, где находилась тогда икона, которую мы называем теперь Тихвинской.

Не этот ли образ Пречистой Богородицы и открывался духовному зрению Антония, когда в молитвенном уединении стоял он посреди Дымского озера?

И разве не подтверждение этой связи, что всего два дня разделяют память Антония-летнего и праздник Тихвинской иконы Божией Матери, о возвращении которой и молились сегодня мы на озере?

Уже перед отъездом я задержался на опустевшем берегу.

И так показалось, будто это не крест возвышается над озерной гладью, а сам святой Антоний снова встал на камне в молитвенном предстоянии.

И подумалось: так ли уж несбыточно ожидаемое чудо?

Здесь, на берегу озера, где исполняются молитвы, появилась уверенность, что рано или поздно, но чудо возвращения иконы в свой дом произойдет.

Нужно только молиться и ждать...

7 июля 1997 года. Дорога с Дымского озера.

Фотомодель

Теща рассказала, что ее шестилетняя внучка решила стать фотомоделью, когда вырастет. Об этом она поведала бабушке по дороге с занятий художественной гимнастикой.

И так увлеклась, рассказывая о своей будущей работе, так размахивала руками, так прыгала, что потеряла по дороге мешочек с тапочками, который несла.

— Таня-Таня… — укорила ее заметившая пропажу бабушка. — Ты ведь только один мешочек и несла. Ну как ты могла потерять его!

— Ах, бабушка! — ответила Таня. — Ты никогда, наверно, не работала фотомоделью!

— Не работала! — честно созналась теща.

— Ну вот... — сказала Таня. — Поэтому, бабушка, ты и не представляешь, какая у нас жизнь! Некогда нам о мешочках думать!

15 сентября 1997 года, Санкт-Петербург.

Дмитровская суббота

Завтра — первая суббота ноября.

«Дмитровская суббота»…

Шесть столетий назад возвращались с Поля Куликова рати Дмитрия Донского, и радость, как сообщает летописец, была на Москве, но и печаль великая — многие, многие русские воины сложили головы на берегах Непрядвы…

И опечалился святой Сергий Радонежский, встречавший князя…

И установил праздник поминовения.

И вот уже шестьсот с лишним раз поминала с тех пор Русская Православная Церковь в эту первую ноябрьскую субботу всех усопших, и в особенности тех, кто пал на поле брани, кто сложил свою голову за Родину…

Рассказывают, что афонский монах своим очищенным молитвами духовным зрением узрел однажды души павших воинов, слетающиеся в этот день в храмы…

Дмитровская суббота — один из самых почитаемых на Руси праздников. Вот и я, грешный, тоже отправился нынче во Владимирскую церковь на повечерие.

Шел и думал, что уж у меня-то есть кого помянуть…

И из старшего поколения, прошедшего Великую Отечественную войну, да и из своего тоже. Многие мои сверстники уже перебрались на тот свет, и где они сейчас? — один Бог ведает…

Нет, не в бою, не на поле брани они пали, но с другой стороны, где сейчас поле брани находится, тоже ведь одному Господу ведомо…

С этими мыслями и переходил я через так и не переименованную в Николаевскую улицу Марата, и тут откуда ни возьмись на полном ходу прямо на меня из-за поворота вылетел мерседес.

Сам не понимаю, как я с больной ногой успел отпрыгнуть. И конечно, и в помине не осталось прежних благочестивых мыслей…

— Козел! — завопил я не своим голосом вслед улетающему мерседесу. — Так тебя, растак… Чтоб тебе!

Впрочем, тут же опомнился. Пробормотал: «Господи, помилуй!» — и поковылял дальше.

К повечерию во Владимирской церкви я, конечно, припозднился. Когда вошел в храм, слышно было, что уже поют наверху.

Торопливо перекрестился и начал подниматься по лестнице.

И тут, как тот мерседес на улице, едва не сшибив меня с ног, выскочил из-за поворота лестницы пьяный, матерящийся парень.

— Ни фига не верю! — прокричал он и промчался мимо.

Ну, аки бес…

И что самое обидное, очень похожий на меня, того, который вслед улетающему мерседесу на улице ругался.

Перекрестился я еще раз и, осторожно ступая на больную ногу, потихоньку продолжил свой подъем наверх, в церковь…

А там, в храме, так хорошо, так тихо и ясно, что, кажется, еще чуть-чуть — и сам увидишь, подобно афонскому монаху, слетевшиеся в храм души усопших…

О них молишься, а получается, что о себе, и еще о том, чтобы, как все шестьсот минувших лет, и далее молились в эту Дмитровскую субботу во все времена до скончания века.

31 октября 1997 года, Санкт-Петербург.

Рельеф местности

Ходил вчера в Дом архитектора, на вечер Галины Дюмонд. Там встретил знакомую, которая работает в совместном русско-американском предприятии. Разговорились. Архитекторша пожаловалась, что трудно стало с заокеанскими партнерами работать... Ничего не понимают.

— Здесь же рельеф такой, — объясняет она американцам. — Здесь скос нельзя сделать!

— Почему нельзя?! — удивляются те. — Мы расчеты заказывали в своих мастерских. Вот заключения — можно!

— Но вы сами посмотрите… Вот он, рельеф!

— Зачем смотреть? Наши специалисты дали заключение. А это очень высокооплачиваемые специалисты…

— И смотрят так, — пожаловалась знакомая, — как будто спросить хотят, а сколько, дескать, вы получаете? А что я? Нам всем немного платят. Только рельеф-то местности все равно от этого не зависит!

Я сочувственно кивал, слушая эти жалобы, и думал, что, хотя и стыдно моей знакомой и ее коллегам по совместному русско-американскому предприятию за рельеф русской местности, а все равно, куда денешься, не вмещается он, не влезает в рельеф российско-американских отношений…

И разве только в архитектуре так?

28 ноября 1997 г., Санкт-Петербург.

Аллилуйя

Заходил сегодня отец Валерий. Рассказал, что третий храм открылся в его приходе...

— И где это?

— В Психоневрологическом интернате № 7...

— А прихожане кто? Там же ведь дауны содержатся...

— Вот они и прихожане мои...

— Трудно там служить?

— Первый раз трудно было... Сейчас уже легче. Сейчас уже привыкли ко мне. Сегодня пришел в интернат, узнают. Радуются...

— А как радуются?

— Алилуя, говорят, пришел... — смущенно ответил отец Валерий.

17 декабря 1997 года, Санкт-Петербург.

День Ангела

Сегодня Николин день.

Сразу после уколов сбежал из реабилитационного центра, но во Владимирскую церковь попал только к концу Литургии.

Купил свечку, чтобы поставить к образу Святителя, но куда там, подсвечник до того разогрелся от свечей, что не стоят свечи — сразу оплывают и изгибаются…

Оглянулся растерянно, высматривая, куда свою свечу пристроить, и тут икону с Архангелом Михаилом и Святителем Николаем увидел.

И всего две свечки перед нею горят…

Ну вот, а ты еще расстраивался, Николай Михайлович…

22 мая 1998 года, Санкт-Петербург.

Старец

Сколько себя помню, всегда хотелось знакомств с интересными и влиятельными людьми…

Может быть, не больше, чем другим, но, наверное, и не меньше.

И вот, с удивлением начал замечать, что прискучили и интересные люди, и к влиятельным что-то не тянет.

Совсем другого общения ищешь…

Старец — весь в черном, только борода белая! — из того нового круга, куда тянет… Так хотелось попасть к нему, а приехал и позабыл, чего спросить хотел… Вернее, сообразил, что и не думал об этом.

— Молюсь рассеянно… — покаялся. — Если одно слово только и произнесу во время утреннего или вечернего правила с подлинной верой, так и то добро.

— Как не добро… — улыбнулся старец. — Если и за целую жизнь одно слово с полной верой произнести, горы свернуть можно.

— Неужели так?

— Дак не бывает иначе… Пока не совершенен внутренне, пока вера не глубока, и сила молитвенная не дается… Если бы иначе было, все горы не в ту сторону сворочены были бы…

И отвернулся от меня старец к другим жаждущим его слова и утешения. И вроде и не говорил больше со мной, а разговор продолжался.

Словно бы внутри звучал голос старца:

— Даст Бог, и доживет человек до старости… Немощен станет. И немощь-то его от греховного и освободит. Очищается человек в скорбях и болезнях. Облегчается в раскаянии душа. С такой душою и ко Господу легче взойти будет…

Старец ли это говорил, сам ли я думал так?

Уже уходил он от нас в свою келью.

Шел, опираясь на клюку, седобородый, тихий, наполненный каким-то нездешним покоем.

Тихо ступал, неслышно…

А вокруг словно вихрь бушевал, гром гремел, молнии блистали — чудеса Божии совершались…

И всё — в покое, среди незамутненно-ясного дня.

19 декабря 1998 года, Санкт-Петербург.

День памяти всероссийского батюшки

Сегодня день памяти всероссийского батюшки — святого праведного Иоанна Кронштадтского...

Ходили на Литургию в домовый храм во имя Иоанна Кронштадтского, устроенный отцом Валерием при Психоневрологическом интернате № 7.

Одно время наше телевидение любило показывать обитателей подобных заведений, их невыразительные, малоподвижные лица, по которым невозможно определить, сколько — двенадцать или сорок — лет этому человеку…

Но странно, хотя и стояли мы на Литургии среди насельников интерната, близость эта не угнетала, неподвижные, порою искаженные болезнью лица совершенно не отвлекали от службы. Напротив, как-то удивительно легко было молиться здесь.

А как пели здесь Символ веры!

Нестройно и вразнобой, с трудом произнося слова и радуясь, ликуя, когда удавалось вспомнить и выговорить их…

Слезы наворачивались на глаза.

А потом отец Валерий ходил по палатам и причащал лежачих больных, но и здесь не было никакой тягости. И как-то особенно проникновенно звучали привычные слова:

— Тело Христово приимите,

Источника безсмертнаго вкусите…

Впрочем, надо ли удивляться тут?

Ведь звучали эти слова среди людей, которые и руки-то сложить на груди, как положено, не умеют, которые и крестным знамением себя осенить не могут, а на эти слова откликаются и их души…

И великий, изначальный смысл открывался в них…

Воистину велик Бог!

Одинаково близок Он и самым большим мудрецам, и тем, кто здесь!

Наверное, от этого и возникала радость.

Еще радостнее было от ощущения сбывшегося праздника. Об этом, наверное, и думала сотрудница интерната, когда сказала:

— Как вы сегодня весело служили, батюшка! — обращаясь к отцу Валерию.

2 января 1999 года, Санкт-Петербург.

У России Пушкин один

Этот год юбилейный…

В 1937 году говорили, что уже сто лет Россия живет без А.С. Пушкина.

Мы, в 1999 году, можем сказать, что уже двести лет Россия живет с Александром Сергеевичем Пушкиным.

«Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, меньше недоразумений и споров, чем видим теперь».

Эти сказанные сто лет назад слова Ф.М. Достоевского сейчас, когда опубликованы, наверное, все наброски и заметки поэта, уже без всякого «может быть» звучат как безспорная истина.

Действительно, внимательно перечитывая записи, сделанные Пушкиным в последние годы жизни, мы ясно видим, что пушкинская мысль находилась на том уровне осмысления русской истории, природы русской духовности, который до сих пор еще недоступен современным историкам и мыслителям и который, даже если и будет освоен ими, — увы! — уже никогда не будет освящен именем Александра Сергеевича.

Увы… «Недоразумений и споров», порожденных так и не отмененными лжеистинами, за минувшее столетие стало еще больше... Это — ярко и зримо! — показала дискуссия, посвященная обсуждению перспектив строительства часовни на Черной речке.

«У них свой Пушкин, у нас — свой», — написала накануне питерская газета «Смена».

«У них» — это у нас. У Святейшего Патриарха Алексия, который благословил строительство часовни на Черной речке, у русских писателей и музыкантов, собравшихся в переполненных залах Капеллы и Военно-морской академии, у православных жителей города, собравшихся на благодарственный молебен и панихиду в храме Спаса Нерукотворного образа, где отпевали Пушкина.

«У нас» — это у них, у питерских «демократов»…

Во-первых, заявили наши оппоненты, место дуэли уже благоустроено — там поставлена стела, на которой скульптором Матвеем Генриховичем Манизером, автором посмертной маски Сталина, установлен бронзовый барельеф поэта и помещена соответствующая надпись.

К этому обелиску все привыкли...

Глупо было бы затевать сейчас дискуссию о происхождении самого обелиска. Важнее, что для сооружения часовни места на Черной речке вполне достаточно, и часовня не только не испортит существующий мемориальный комплекс, но архитектурно обогатит его.

Второе возражение касается отношения Церкви к дуэлям вообще и к дуэли Пушкина в частности.

Вопрос непростой, но есть дуэли, и есть дуэли.

Еще М.Ю. Лермонтов в стихотворении «На смерть поэта» достаточно популярно разъяснил смысл поединка Пушкина с Дантесом...

Ну и, разумеется, благословение, данное Святейшим Патриархом на строительство часовни на Черной речке, должно было бы снять последние сомнения, но как раз это благословение и стало главным пунктом, вызывающим сопротивление демократической образованщины...

Об этом и говорили приглашенные на обсуждение протоиерей Николай Головкин и священник Алексий Мороз, доктор философских наук Александр Леонидович Казин и доктор психологических наук Валентин Евгеньевич Семенов.

В каком-то смысле журналисты «Смены» оказались правы. У них действительно какой-то свой, особый Пушкин. Об этом Пушкине они и создают в своем кругу столько скабрезных и мерзких сочинений, что только диву даешься. Разумеется, Пушкину из этих сочинений не нужна никакая часовня.

Но к нашему Пушкину эти сочинения отношения не имеют.

Наш Пушкин — великий русский поэт, и он принадлежит всей России.

У нас, в России, Пушкин один.

И это в память о нашем Пушкине и надо бы, как и положено на Руси, воздвигнуть часовню.

3 февраля 1999 года, Санкт-Петербург.

Праздник Блаженной Ксении Петербургской

Как обычно, на день памяти Блаженной Ксении мороз.

На Смоленском кладбище — толпы народа. Народ везде…

Густо толпятся люди у входа — внутрь не протолкнуться! — церкви Чудотворной иконы Смоленской Божией Матери. Большая толпа и у вагончика, где оборудована книжная лавка, и у стоящих повсюду свечных киосков.

У самой часовни Блаженной Ксении особенно многолюдно.

Одни застыли, прижавшись лбами к стене часовни, другие ожидают, когда освободится хоть щелочка у стены…

Повсюду горят свечи. В специально приготовленных жаровнях с песком свечи стоят так густо, что то и дело жаровни охватывает единым пламенем. Свечи стоят и в снегу.

Сотни, тысячи свечей...

То здесь, то там звучит пение акафистов, голоса чистые… Белый пар вырывается из уст и истаивает в голубом морозном воздухе…

Столько людей в одном месте встретишь разве только в толчее шумного вокзала, но здесь совсем другие лица. Светлые, не пропитанные синеватым свечением телеэкранов, теплые и живые…

И то ли от этих лиц, то ли от чистого, не затоптанного и в таком многолюдьи снега, то ли от голубого Богородичного цвета, но впечатление такое же, как от картин Бориса Кустодиева.

Радостная и светлая движется перед глазами Русь...

И ловишь себя на этом сравнении, и какой-то нелепой кажется сама мысль о вымирании нашей страны, о неуклонно, как свидетельствует статистика, из года в год все последние десять лет снижающейся численности населения.

И тут же понимаешь, что это и не мысль даже, а так, злая серая тень, что пытается набежать на морозное синее небо, на светящиеся радостью безчисленные лица, на чудо, которое и творится у часовни Блаженной Ксении Петербургской в светлый день ее памяти...

6 февраля 1999 года, Санкт-Петербург.

Крещение

Я родился и вырос в поселке Вознесенье на Онежском озере.

Храмы у нас закрыли еще до войны, и крестились мы, будучи уже взрослыми людьми, в городе.

Я — в Москве.

Сестра Саша здесь — в Петербурге. Один только старший брат, Владимир, оставался некрещеным. Но сегодня пошел креститься и он.

Уже под шестьдесят лет брату.

Да и те, кто крестились одновременно с ним, тоже не молодыми были.

Неумело, может быть, первый раз в жизни, с какой-то суровой робостью осеняли себя крестным знамением.

И от того ли, что брата зовут Владимиром, от того ли, что крещение происходило во Владимирской церкви, но подумалось, что, должно быть, так и стояли на берегу Днепра киевляне, когда крестил Русь равноапостольный князь. Такая же суровая робость лежала на закаменевших в походах лицах дружинников…

Сейчас, в последнее десятилетие, совершается, по сути дела, новое крещение Руси.

Какой она будет в своем втором крещении?

Сможет ли стать такой же светлой, какой была Святая Русь?

Бог знает…

Но смотришь, как неумело, сурово и робко крестятся перед детской купелью взрослые люди, и как-то спокойнее становится на душе.

Вместе со словами: «Во исцеление души и тела… в слышание веры… во еже ходити ему по стопам заповедей Твоих»… — стихает тревога.

14 февраля 1998 года, Санкт-Петербург.

Святой источник

Тусклый сегодня выдался день…

Расплескивая грязно-желтые лужи, наш «Икарус» мчался по шоссе над оттаявшими влажно-серыми полями. Порою к шоссе стеною подступал лес. Черные деревья, под деревьями — тяжелый сырой снег.

1.

С погодой нам явно не повезло. Когда выезжали из Питера, еще проблескивало солнце, а сейчас все небо затянуло тучами...

Безнадежно-серое, низко висело впереди небо.

Зато внутри автобуса, как выразился наш сосед, стояла «теплынь духовная».

Читали житие Александра Свирского, с именем которого многое связано и в истории Введено-Оятского монастыря…

Введено-Оятский монастырь.

Почти шесть веков назад молились здесь родители великого русского святого о даровании сына.

Здесь, как утверждает Житие, и услышали они голос:

«Радуйтеся, доброе супружество, се бо услышал Господь молитву вашу и имате родити сына утешения тезоименита: яко в рождестве его утешение церквам своим подати имать Бог».

Здесь, где вымолили они своего святого сына, и приняли родители Александра Свирского постриг после ухода сына в монастырь. Скончались Стефан и Васса, будучи иноками Островского Введенского монастыря.

Здесь их могила.

2.

Удивительное дело…

Легенда о граде Китеже, уходящем под воду на глазах изумленных врагов, снова и снова повторяется в нашей истории.

В какую бы эпоху ни заглянули мы, повсюду обнаруживаются подобные Китежи, в какую бы местность ни попали — везде отыщутся люди, слышавшие доносящийся из неразличимой глубины времени чистый звон колоколов затонувшего града.

Немало таких преданий и в Введено-Оятском монастыре.

Рассказывают, что в двадцатом году пришли в монастырь чекисты в черных кожаных куртках и расстреляли здешних монахов. Они спешили. Прогремели в ночной тишине выстрелы. Тела сбросили в яму за гумном и торопливо засыпали землей, скрывая следы преступления.

Только как же скроешь, если и десятилетия спустя жители окрестных деревень слышали по ночам пение расстрелянных иноков, доносящееся из полуразрушенных храмов.

И колокольный звон — тоже различали, хотя уже сломана была колокольня, разбиты и увезены в металлолом колокола…

Рассказывают, что однажды приехали на железнодорожную станцию две учительницы. Было это уже в наши дни, когда монастырь начали восстанавливать, и учительницы в монастырь и ехали. Дороги они не знали, а спросить, из-за позднего времени, было не у кого. Растерялись паломницы, не зная, куда идти, что делать... И вдруг ясно различили звук колоколов.

— Слава Богу! — обрадовались они. — Пойдем скорее, может, еще на вечерню успеем.

Каково же было удивление, когда в сумерках увидели они заросшие травою руины.

А колокольный звон не прекращался.

Откуда-то из-под земли звучал он...

3.

Говорить о достоверности или недостоверности подобных рассказов безсмысленно. Каждый слышит то, что слышит его душа, различает то, что различает сердце...

И это не самообман, не галлюцинации, а вполне объективная, как любят говорить твердолобые материалисты, реальность.

Возрождение Введено-Оятского монастыря началось при Владыке Иоанне, Митрополите Санкт-Петербургском и Ладожском. И связано оно было с именем первой настоятельницы монастыря матушки Феклы, которая 25 января сего (1997 — ред.) года покинула нас...

Наша попутчица, еще совсем молодая монахиня, рассказала историю, произошедшую, когда только начинал устраиваться их монастырь…

«Матушка Фекла долго молилась, чтобы вода в монастыре была. И вымолила. И забил источник. Да не простой, а радоновый, целебный. И конечно, нашлись люди, которые решили бизнесом заняться и начать торговать целебной водою. Собрались вместе и начали обсуждать, как оденут в бетон источник, как сделают цех разлива воды, как потекут деньги в их карманы.

— А монастырь? — спросил один из бизнесменов.

— А что монастырь? — удивился другой «бизнесмен». — Пускай тоже у нас покупают. Мы им, ха-ха, со скидкой отпускать воду будем, как постоянным покупателям…

— А на кого участок оформлять будем?

— Как на кого? На меня…

— А почему не на меня?

— Потому!

Так, слово за слово, драка завязалась. И вот вместо того, чтобы святой источник приватизировать, один на тот свет отправился, а другой — в тюрьму.

Вот такая история случилась…»

Попутчица перекрестилась, завершая свой рассказ.

— А источник? — спросил я.

— А что источник? — ответила монахиня. — Источник у Богородицы остался…

4.

Редко кто из приезжающих сейчас в Введено-Оятский монастырь не побывает на этом источнике Богоматери, источающем дивную целебную воду.

Сбегая от колодца-часовенки, вода скапливается внизу в небольшом озерке.

Когда мы спустились туда, словно специально подгадав, пошел снег.

Осторожно переступая по скользкому глинистому дну, заходили в ледяную воду.

Перехватило дыхание, когда я окунулся с головой в первый раз. Перекрестился, и — снова в воду. А когда окунулся в третий раз — уже не очень-то и хотелось выходить из источника.

Как-то необыкновенно тепло и весело стало.

Нечто похожее происходило и с моими спутниками. Никто не ежился от холода. Не спеша выбрались они из озерка, оделись и пошли к собору…

Навстречу нам двинулись к озерку женщины.

По-прежнему затянуто тучами было небо. Не прибавилось тепла, но как будто прибавилось света, ясно различал я набухшие на ветвях деревьев почки.

5.

— А когда, — спросил я еще в автобусе у монахини, — когда вы поняли, что удалось возродить монастырь? Когда источник забил?

— Нет… — ответила монахиня. — Мы это поняли, когда повсюду из монастырской земли косточки людские стали выходить. Мы их собирали и погребали у креста на кладбище…

Жутковато было думать о костях, которые выходили из земли, чтобы наконец-то отнесли их на кладбище, но это тоже, как и святой источник, часть великого чуда возрождаемого из мерзости разрухи и запустения монастыря...

6.

Уезжая, мы побывали на монастырском кладбище…

Здесь могила родителей святого Александра Свирского, здесь могила, в которой нашли упокоение кости расстрелянных чекистами монахов, здесь и свежая совсем могила матушки Феклы…

— Какие голоса? — удивилась монахиня, когда мы спросили ее о голосах убиенных монахов, которые слышно бывает в полночь, во время Крестного хода. — Не знаю… Это у кого какой слух. А я, например, только колокольный звон слышала.

Она еще хотела о чем-то рассказать, но не получилось.

— Ах, матушка! — воскликнул, перебивая ее, наш сосед по автобусу. — Какая жалость, что нам еще до вечерней службы придется уехать из монастыря. Вот бы пройти с ночным Крестным ходом вокруг монастыря да послушать, как ангелы-то поют… Теплынь-то у вас какая духовная!

Говоря так, он наклонился к кресту на могиле матушки Феклы.

И, видно, не рассчитал движения, неловко ткнулся лбом в угол перекладины... Получилось, словно матушка Фекла и ударила его по лбу не так чтобы сильно, но чувствительно. Как и в земной жизни, рассказывают, она своим посохом вразумляла шибко восторженных сестер и паломников…

Перекрестившись, наш сосед по автобусу потер ушибленный лоб и поцеловал все-таки крест.

Но про теплынь духовную он уже не вспоминал больше.

7.

— Радостно, что после нас что-то останется… — говорила матушка Фекла. — Придет человек, когда ему будет трудно, придет от суетного мира и скорбей и найдет тихую обитель, — ведь душа требует покаяния и утешения, главное, чтобы народ пришел к вере, пришел к Богу, главное — понять то, что дерево без здоровых корней не растет и не расцветает, а обители, как и раньше они создавались, — это корни всего народа, если обители разрушены — значит, народ свою душу искалечил, разорваны сердца людские, как и эти обители.

Медленно кружась, падали снежинки.

Было уже начало апреля…

19 апреля 1997 года, Санкт-Петербург.

Некролог по «Сайгону»

Кто в Ленинграде не знал «Сайгона»?

Здесь, в кафетерии на углу Владимирского и Невского проспектов, все десятилетия застоя собирались питерские художники, поэты и фарцовщики, философы и спекулянты. Столпившись вокруг высоких столиков, часами накачивались они крепчайшим кофе и здешним воздухом, густо настоянным на кофейном инакомыслии.

Так было и в семидесятые, и восьмидесятые годы.

Одни посетители спивались, другие обретали степенность, но в целом ничего не менялось. На смену ветеранам приходило новое пополнение — контингент оставался прежним.

И власти, косо смотревшие на этот рассадник свободомыслия и порока в самом центре города, ничего не могли изменить тут.

А попытки предпринимались. Кафетерий то закрывали на ремонт, то перепрофилировали, но проходило недолгое время, и снова здесь начинали торговать кофе, снова толпились за столиками поэты, диссиденты и художники, философы и фарцовщики.

Грешен, грешен — и я любил бывать тут. Со многими посетителями кафетерия я был знаком, с некоторыми дружил.

Сейчас многое из того, что волновало тогда нас, выглядит смешным, но это были наши мысли, наши заблуждения, наша жизнь…

Кого-то сажали тогда. Кто-то в спешном порядке сваливал за кордон.

Казалось, что о будущем лучше не думать. Такое ощущение было, что жить все равно не дадут, но работать все-таки будешь. Вопреки всему. Отсюда и эпатаж, и этакое фрондирование. Одним словом, 1975 год. Самая середина того времени, которое теперь называют застоем…

Помню, в те годы пользовался успехом анекдот…

Дескать, по радио объявляют, что коммунизма в восьмидесятом году не будет, вместо него в Москве намечены Олимпийские игры. На памяти было обещание Н.С. Хрущева построить коммунизм, и анекдот смешил.

Сейчас, двадцать лет спустя, когда нищета поселилась в русских домах, даже и в голову не придет улыбнуться. Анекдот-то анекдотом, но, как понимаешь сейчас, своеобразный коммунизм, похоже, был построен в СССР.

Кто тогда голодал? Много ли было бездомных? Те же «сайгоновские» поэты и художники зарабатывали на хлеб кочегарской и сторожевой работой, не особенно-то отвлекавшей их от создания так называемой второй культуры. Заработка сторожа, не отвечающего ни за что, хватало и на еду, и на кофе в «Сайгоне», и даже на умеренную выпивку. Пусть и искаженно, но принцип: «От каждого по труду, каждому — по потребностям» действовал и в «Сайгоне»…

Конечно, факт коммунизма, уже, по сути, построенного тогда в СССР, еще предстоит осознать нам, как и то, что узнать этот коммунизм — так отвратительно он выглядел! — не захотели даже те люди, которые заставляли народ строить его.

Впрочем, не менее отвратительной оказалась и построенная нынче демократия, и новые дикие рыночные отношения. Если бы каким-то чудом мы сумели заглянуть из 1975 года в наши годы, то тоже едва ли узнали бы в нынешних порядках ту свободу, о которой так тосковали тогда.

И дело тут не только в проблемах материального порядка — многие сумели решить их для себя. Парадоксально, но даже и свободы для художника, попавшего в зависимость от рынка и политической конъюнктуры, стало сейчас едва ли не меньше, чем было в годы застоя.

Иногда, включая телевизор, я вижу выбившихся в начальнички бывших «сайгоновцев» и не могу узнать их. Это совсем другие люди, словно бы и не знакомые с собою прежними.

Эти невеселые мысли отчасти навеяны и судьбою самого «Сайгона».

Сегодня, дожидаясь своего знакомого на углу Невского и Владимирского проспектов, я вдруг увидел, что стало с нашим кафетерием.

Не знаю, то ли дощатый забор мешал заметить это ранее, то ли просто жизнь такая стала, что многое просто не замечаешь, но — увы! — только сейчас и разглядел я, что здесь теперь находится магазин. Образцы роскошной заграничной сантехники заполнили просторные помещения кафетерия!

Я уже говорил, что никакие гонения, никакие специальные мероприятия властей не способны были изгнать дух свободомыслия из здешних стен. Проходили месяцы, и «Сайгон» оживал…

Теперь он был повержен.

Со странным чувством рассматривал я образцы товаров.

Ну да… Вот здесь, где стоит биде за 342 доллара, читал Витя Кривулин стихи:

Я Тютчева спрошу: в какое море гонит

Обломки дней советский календарь.

И если время — Божья тварь,

То почему слезы хрустальной не уронит?

А здесь, возле унитаза за пятьдесят шесть долларов, рассказывал Боря Иванов о своем журнале «Часы», о свете культуры подпольной…

Везде, куда ни посмотришь, вместо поэтов и художников стояли теперь мраморные раковины и унитазы, ванны и биде.

Со странным чувством входил я в бывший «Сайгон», со странным чувством покидал этот унитазный рай.

Когда-то здесь, ерничая, пытались мы угадать будущее «Сайгона», но нет, ничего, даже и отдаленно похожего на такое, не прозревали.

И тут уже, конечно, речь не только о судьбе «Сайгона», а о нас самих, о том кривостоянии, в котором пребывала немалая часть интеллигенции в семидесятые годы. Из этого кривостояния и невозможно было прозреть ничего…

Все уродливо искривлялось, как отражения в мраморных раковинах, заполнивших нынче помещение бывшего кафетерия. Творчество превращалось в игру, смелость — в эпатаж, откровения и прозрения — в загроможденную химерами безсмысленную пустоту. И конечно, можно было адресоваться с вопросами и к Тютчеву, и к Самому Господу Богу — это в данном случае можно допустить, поскольку и вопрос только прием, только игра, не предполагающая ответа…

И по-своему, конечно же, закономерен этот унитазно-туалетный финал так называемой второй культуры, всего «сайгоновского» инакомыслия семидесятых годов.

И тут только и остается повторить вопрос: «И если время — Божья тварь, то почему слезы хрустальной не уронит?»

Впрочем, куда теперь ронять ее?

В этот туалетный агрегат стоимостью в шестьсот шестьдесят шесть долларов?

1 февраля 1996 года, Санкт-Петербург.

Попугай

— Такого попугая красивого купили, а он хулиганом оказался! — рассказывала своей подружке женщина в магазине. — Как водопроводчик, ругается…

— Неужели?!

— Да-да! Ругается, а главное — клюется!

— Клюется?!

— Ты представить не можешь, как он клевался! Откуда в птичке столько злобы?

— Как же вы живете с ним?

— Да уже не живем… В детский садик на Новый год отнесли, — вздохнула женщина. — Не держать же дома такое чудовище!

12 февраля 1996 года, Санкт-Петербург.

Молиться и работать

Сдал в издательство остаток — больше тысячи страниц машинописи получилось! — рукопись «Русского хронографа», а вечером позвонил отец Геннадий Беловолов и пригласил поехать в Тихвинский монастырь.

Поехал.

В монастыре уже братия появилась, настоятель — отец Александр (Гордеев).

Когда разговорились с ним, выяснилось, что детство его прошло на погосте Сенно, откуда еще при Василии III Иоанновиче возили в Тихвин известняк для строительства Успенского собора монастыря.

Такое вот промыслительное назначение.

А вообще отец Александр в прошлом офицер, военный летчик.

Когда вышел в отставку, работал в музее «Исаакиевский собор», потом принял постриг на Валааме, а 16 июля 1995 года постановлением Священного Синода был назначен настоятелем Свято-Успенского Тихвинского монастыря.

Пока монастырю вернули только «церковь на крылечке» да Поварской корпус с совершенно не приспособленными для проживания помещениями. Даже настоятелю негде поселиться там, и живет он в ризнице «церкви на крылечке»…

И щемит, щемит сердце, когда смотришь на монастырскую братию. Не соответствует численность ее размерам монастыря, объему предстоящей работы.

Но шла служба, неторопливо, обстоятельно расспрашивая каждого, вел исповедь отец Александр. И хотя порою в молитвы врывались доносящиеся с расположенного рядом катка: «Девочка! Девочка! Я тебя люблю!» — нынешняя разухабистая музыка — стоящие в церкви, казалось, и не слышали этого, молитвенно-отрешенными были лица.

И в этой неспешности исповеди, когда, казалось бы, можно и поторопиться, поскольку кругом одни только неотложные дела, и в этой молитве, перекричать которую не мог радиорупор, ощущались неколебимая твердость и безстрашие.

Больше всего меня удивило спокойствие, с которым отец Александр (Гордеев) говорил и про разухабистую музыку, и про оскверненное монастырское кладбище. Не было в нем раздражения, все время отец Александр улыбался — яркому солнцу, моим вопросам, мальчишке, пристроившемуся к нам и время от времени встревавшему в наш разговор.

Отгадка была в словах, сказанных о пожилом настоятеле отцом Геннадием Беловоловым: «Бог дал, что у него нет памяти на зло». Это безпамятство на зло и помогает отцу Александру…

Некогда копить обиды.

Надо просто молиться и работать…

8 марта 1996 года, Тихвин.

Возвращение колоколов

Вербное воскресенье...

Ездил с отцом Геннадием Беловоловым в Сомино.

Шестьдесят лет назад в этом селе сбросили с церкви Апостолов Петра и Павла колокола. Самый большой колокол, ударившись о каменные ступеньки церковного крыльца, разлетелся вдребезги.

Протоиерей Геннадий Беловолов.

Старые соминцы вспоминают, что, когда уехали милиционеры, жители села приходили к церкви, искали осколки разбитого колокола и уносили с собою.

Наверное, это только легенда — не мог разлететься колокол на такие мелкие куски! — но нынешние жители села утверждают, что разбитый колокол так и не смогли увезти и он остался в Сомино, словно бы растворившись в гулкой тишине здешних снегов, в соминских малиново-звонких зорях.

Ну а в память о черном дне остались отметины на каменных ступенях церковного крыльца.

Нынешний настоятель храма Апостолов Петра и Павла отец Геннадий Беловолов сказал, что никогда не наступает на эти выщерблины.

— Камни вопиют… — пояснил он.

Разрушать легче, чем созидать.

Снова церковь Апостолов Петра и Павла открыли еще в 1947 году, но все как-то не получалось заняться колоколами — другие, более насущные ремонты съедали церковные доходы. Так и били, словно в колхозе или в лагере, в подвешенную на колокольне рельсу.

И только в прошлом году дошли руки и до колоколов.

Еще осенью стали собирать пожертвования.

Первой внесла деньги на колокол пенсионерка Ариадна Константиновна Бабарика, следом за нею и другие...

И хотя, как и повсюду в России сейчас, трудно живут в Сомино, но собрали необходимые миллионы, чтобы отлить десятипудовый колокол в городе Романов-Борисоглебский Ярославской области.

На колоколе икона святых Апостолов Петра и Павла, а по окружности надпись: «Отлит на народные пожертвования».

Сегодня колокол привезли в Сомино, и это было похоже на чудо. Словно бы собрались воедино разнесенные по домам куски разбитого соминского колокола и срослись воедино.

На нынешнюю пасхальную ночь разнесется его светлый звон над разбухшей от весенней воды речкой Соминкой, над просторными полями и перелесками.

И, словно откликаясь его мощному голосу, зазвучит в ответ из сумерек памяти старый колокол. Еще когда собирали пожертвования, вспомнилась история о прежнем соминском звонаре, который, поднимаясь на колокольню, привязывал веревки к локтям, к ногам, к каждому пальцу на руках, и так и начинал звонить.

— Как на пианино играл...

— Сколько же колоколов было, если ему столько веревок требовалось?

— А столько и было. Когда он звонить начинал, и в Ефимовском слышали.

Сейчас тоже далеко от Сомино слышен колокольный звон…

7 апреля 1996 года, Сомино.

Шум в голове

Вчера, когда поднимали колокола, местная жительница рассказала, что раньше священников в Соминский приход не присылали, а ссылали. Одних — настоящих подвижников — по требованию уполномоченного по делам религии; других — злоупотребляющих выпивкой — по решению епархиального начальства.

Только выпивох в селе, судя по рассказу моей собеседницы, любили больше, чем подвижников. Очень добрым стало ее лицо, когда она принялась вспоминать, как ходили эти батюшки по селу и, выпивши, ругались.

— Ну а нынешний-то батюшка? — спросил я. — Нравится вам?

И погасло лицо собеседницы.

— Чего вы у меня спрашиваете? — сказала она. — У меня в голове ничего кроме шума нет, а вы еще спрашиваете у меня что-то...

8 апреля 1996 года, Сомино.

Наречение имени

Кто писал художественные тексты, знает, что по собственному хотению выбрать имя персонажу невозможно.

Порою бывает, начнешь писать рассказ, но проходит несколько страниц — и останавливаешься, понимая, что героя зовут совсем по-другому.

Вот так и с рассказом «Причт», который пишу сейчас, получилось.

Вообще-то он связан с отцом Геннадием Беловоловым, но у меня уже целый цикл рассказов, где герой — священник Геннадий, и в «Причте» я попытался обозначить своего персонажа иначе, но ничегошеньки не получилось, еще чуть-чуть — и вообще бы рассказ испортил.

Вроде сплошная мистика, но если задуматься, многое объяснимо тут.

Имя героя соседствует с другими словами, перекликается с ними, растворяется в созвучии слов. А созвучия эти и образуют рассказ, и если имя героя угадано неверно, персонаж будет выпадать из согласованного звучания, из своего характера, из самого рассказа.

И может быть, это в самом храме языка и происходит таинство наречения имени героя, когда он, рожденный в сознании автора, становится таким же реальным, как и другие, живущие не в рассказе, а в реальной жизни люди…

1 мая 1996 года, Санкт-Петербург.

Встреча в Невской Дубровке

Ездил сегодня с Колей Тамби в Невскую Дубровку к Валентине Алексеевне Рубцовой, жене Альберта Михайловича Рубцова (старшего брата поэта Николая Михайловича Рубцова), пропавшего неведомо где.

Поэт Николай Рубцов.

Она совсем плохо видит.

Держась за крышку стола, чтобы не потеряться в пространстве квартиры, рассказывала она, как, уезжая в 1965 году в Москву, сказал Николай Михайлович Рубцов о своей смерти в крещенские морозы…

— И даже заежился, так холодно ему стало. «Но ты не бойся, Валентина, — сказал, — гонорар придет, рассчитаюсь с тобой!..» — «Брось ты, — говорю, — помирать собираешься, дак рассчитаешься…» Он задумался чего-то, а потом засмеялся и сказал: «Ты, Валентина, не безпокойся. Я и умру, а все равно рассчитаюсь…» Вон там он стоял и говорил это…

Еще рассказала Валентина Алексеевна о сне, который увидела в январе 1971 года.

— Будто в Москве я… Стою на главной площади, на самой главной. Большая такая площадь, может быть, Красная. И народу на ней битком. И очень мне странно, молчит весь народ. Только крестится… А буквально через три дня письмо пришло из Вологды… Софья Андриановна сообщила, что убили Николая. Женщина какая-то убила… Не знаю уж, чего мне Москва приснилась тогда? Может, потому что из Москвы его хоронить приезжали?

— А вы сами-то были когда-нибудь в Москве? — спросил я.

— Нет… Только во сне видела…

И, продолжая держаться за столешницу, Валентина Алексеевна повернула голову к окну, возле которого стоял Николай Михайлович Рубцов, когда зачем-то начал рассказывать о крещенских морозах, в которые предстоит умереть ему.

И замерла…

Может, увидела что-то из давних лет своими глазами, способными сейчас смотреть только в прошлое.

— А в каком году умер Альберт Михайлович? — уже прощаясь, спросил я.

— А что?! — испугалась Валентина Алексеевна. — Он умер?!!

И мы долго убеждали ее, что не знаем ничего о смерти Альберта Михайловича, просто из ее рассказа возникло у нас такое ощущение[1]. Ведь если не развелся и не умер, то должен был бы объявиться как-то за эти десятилетия.

— Нет... — покачала головой Валентина Алексеевна. — Последние двадцать лет ничего не слышала о нем. Вначале еще ждала, а сейчас нет. Сейчас дак и ни к чему уже приезжать ему. Мне бы только теперь не подселили никого, а то не знаю, как с соседями слепая жить буду.

3 мая 1996 года, Невская Дубровка.


[1] Уже в двухтысячные годы удалось выяснить, что Альберт Михайлович Рубцов умер 12 ноября 1984 года в селе Горнослинкино Уватского района Тюменской области.

Три шестерки

Сегодня приснился сон...

Что-то ужасно-невообразимое творилось в похожем на преисподнюю помещении…

В голубоватом дыму толкались постоянные обитатели телевизионных экранов: Гайдар, Бурбулис, Старовойтова, Куркова...

Мелькали их искаженные лица.

И что-то отдаленно похожее на Чубайса — откуда его так много? — рыжевато вспыхивало в толпе то тут, то там.

Все это сборище производило невероятный шум, в котором ничего кроме причмокивания, свиста и поцокивания невозможно было разобрать.

— Что? Что происходит тут? — охваченный гнетущей тревогой, спросил я у пробегающего мимо субъекта.

— Как что?! — удивился тот. — Выборы.

— Какие выборы?!

— Наши! — ответил субъект. — В девяносто шестом году! В шестом месяце! Шестнадцатого числа! Выборы! Наши выборы!

И тут раздвинулось мельтешение телевизионной толпы, и в другом конце помещения открылось возвышение, на котором сидел косовато улыбающийся человек. Страшные цифры «666» ярко горели над его головой...

Захотелось перекреститься, но не успел.

Проснулся.

И уже наяву, осенив себя крестным знаменьем, вспомнил, что в 1996 году 16 числа 6-го месяца будет и у нас праздник — Всех святых, в земле Российской просиявших...

Кто-то победит?

25 мая 1996 года, Санкт-Петербург.

Прежние дороги

Раньше, когда я учился в Ленинграде, до Вознесенья можно было добраться зимою на самолете, а летом — пароходом. Тогда казалось, что поселок начинается от огражденного голубым заборчиком взлетного поля в Ковалево, от переливающихся огнями многопалубных пароходов у речной пристани…

Потом отменили самолеты…

Потом сняли с линии пассажирские теплоходы, и только автобус и остался.

Теперь садишься вечером на «Икарус» на Обводном канале и, хотя долго еще, выбираясь из города, крутится автобус по переулкам и проспектам, но кажется — ты уже в поселке...

Обязательно рядом окажется кто-то с забытым, но все равно знакомым лицом, обязательно сквозь шум мотора донесется поселковая речь. И чем ближе к Вознесенью, тем отчетливее звучит она...

К пяти рекам выезжает автобус за эту ночь.

Вначале, у Кировска, переезжаем Неву, такую державную даже и здесь, в верховьях.

Потом — древний и всегда седой, покрытый белыми гребешками Волхов...

Дальше — простовато-задушевную Пашу и извилистую Сясь...

И наконец у Лодейного Поля выезжаем к суровой Свири.

За одну ночь постоять на берегу пяти таких рек, разве этого мало?

Встанешь на берегу и думаешь, как это — умереть и разлиться рекою?

А ведь была и такая на Руси удаль! И умирали богатыри и разливались реками...

И вот даже и не знаешь, как зовут речушку или ручеек, а все равно смотришь и пытаешься не глазами, а душою запомнить, как за зелеными лапами елок, за серыми стволами осин, поигрывая на валунах белой гривкой бурунов, бежит темная вода неведомой нам истории…

И не пейзаж перед глазами, а, кажется, сама душа нашей земли…

1.

Сколько раз я проезжал по этой дороге, и каждый раз словно впервые.

И всегда в мешанине наплывающих воспоминаний, в зыбкой дремоте растворяется время и забывается, куда едешь и зачем…

И, просыпаясь, смотришь в окошко и не можешь понять, что это. Низкий берег… На откосе другого — дома, где-то далеко — церквушка... На реке маленький пароходик на Свирицу...

Это Паша.

И как всегда, здесь ночь, и светлая звезда стоит над старой елью у перевоза, и вода в реке темна...

Помню, последний раз я стоял здесь, когда ехал посмотреть, что осталось после пожара от нашего поселкового дома…

Стоял, смотрел на темную воду и пытался вспомнить что-то, но не мог вспомнить, чтонужно вспомнить…

— Не… Это не Паша… — врывается в эти воспоминания доносящееся из-за спины бормотание пьяных парней. — Пашу проехали, когда вторую поллитру открыли!

И снова задремываешь под разговор об исчезнувших бутылках.

И снова сквозь полусон, полузабытье, как затянутые зыбким туманом поля за Сясьстроем, наплывают воспоминания о матери.

Вспоминается не лицо ее, не голос, а она сама… Словно встала мама в плывущем над полями тумане, и это к ней и мчится сквозь ночь наш автобус…

А снова очнешься уже в Лодейном Поле, где холодная румяная заря всегда встает из-за черных деревьев, где светло вымелькивает из-за серых крыш Свирь. И вот уже и вся она на виду — светлая, зеркально-тихая, а автобус мчится дальше сквозь прожитые годы…

2.

Большую часть своей жизни я прожил в больших городах, объездил всю страну, но всегда Свирь была рядом. Порою мне кажется, что я никогда и не уезжал от нее.

Наверное, это ощущение и называется чувством Родины.

Писатель Николай Коняев: «Большую часть своей жизни я прожил в больших городах, но всегда Свирь была рядом. Порою мне кажется, что я никогда и не уезжал от нее. Наверное, это ощущение и называется чувством Родины...»

Холодная северная река...

Небольшой поселок, вставший у истока Свири...

Старое кладбище, где в покосившихся могильных оградах ржавеют лучи безчисленных заходящих солнц…

А как радостно было приезжать в Вознесенье на майские праздники!

На Свири уже была выставлена вся речная обстановка, а лед с озера еще не прошел. В огородах жгут прошлогоднюю ботву, и плывет к реке чуть сладковатый дымок. Но нет-нет и потянет с озера ледяным ветерком, просквозит до озноба, но тут же снова тепло пригреет солнце…

В такие ночи не жалко не спать.

Уже затихли за спиною неугомонные попутчики, то ли остались в Подпорожье разыскивать потерявшиеся поллитры, то ли заснули…

Что ж… И такая на Руси удаль — разлиться пьяными лужами — тоже встречается…

Но уже утро, конец дороги, усталость берет свое, и путаются, путаются в полусне времена года, годы жизни.

И только задумаешься или задремлешь, и уже — кто ты, куда едешь, кто ждет тебя, дорогие близкие люди или только могилки за оградою заходящих солнышек, — не разобрать…

3.

Особенно много я ездил по этой дороге, когда умирала мать…

И глухими ноябрьскими ночами ездил, и снежной — мать умерла в феврале — зимой, но больше всего запомнилась октябрьская поездка…

Начинало морозить, и полная луна ясно и широко освещала берега Невы, Волхова, Сяси, Паши, Свири — везде, где останавливался автобус, и забывалось, что уже октябрь — так светло, словно белой ночью, было вокруг…

Инеем ударило уже в Подпорожье, куда мы приезжаем под утро. Трава, деревья, крыши домов — все побелело.

И туман, космами плывущий над Юксовским озером, тоже походил на иней… А старая дорога шаталась со стороны в сторону, огибая взгорки. Вдоль дороги стоял лес…

Посеребренные инеем елки, сосенки, и снова возникало ощущение, что это весна, кажется, что наступит утро и хлынет на землю, согревая ее, теплое солнце.

Помню, я задремал, а когда проснулся — весной или осенью, в какой год своей жизни? — уже и не вспомнить сразу.

Вот и сейчас…

Открыл глаза — и расступился лес, и за заросшими кустарником полями, сбегающими с Шустручейской горы, светло проблеснуло Онежское озеро…

Задыхаясь синеватыми выхлопами газа, вполз «Икарус» на пригорок и — всегда неожиданно, как будто впервые! — открылась озерная ширь с синеватым далеким берегом, с крохотными, словно игрушечными, застывшими на рейде самоходками.

И снова скатывается под уклон автобус, снова стеною встает лес, но уже промелькнули слева от дороги трансформаторные будки подстанции, покачнувшись, въезжает «Икарус» на заасфальтированную улицу поселка.

И как всегда, когда проезжаешь здесь, утро…

Рассеиваются, облетают под прохладным ветерком с реки обрывки полусна, не стесняемая шумом моторов, свободно звучит в автобусе поселковая речь.

— Доехавши, дак можно и по-своему говорить… — подмигнул мне старичок, выгружавший из автобуса коробки. — Сын-то говорит, живи еще в Питере, батя... Только на леший след мне этот Питер нужен? Правильно я говорю?

4.

Но это раньше автобус приходил в поселок утром, а теперь случилось то, чего ждали мы последние годы и чего опасались.

Автобусный рейс на Вознесенье отменили.

В поселок мы приехали на вытегорском автобусе, да и то, как сказал водитель, в последний раз — больше вытегоры в Вознесенье заезжать не будут.

Высадили нас в поселке посреди ночи, и пассажиров кроме нас сошло всего двое — молодой парень с девушкой. Оба в городской, современной одежде, оба как-то подчеркнуто замкнувшиеся друг на друге.

Пока мы привязывали, укрепляли на тележках поклажу, они — им нужно было попадать в зареку — стояли рядом, но разговор, даже не разговор, а так — обмен ничего не значащими фразами, дескать, на вытегорском автобусе тяжелее ехать, дескать, здесь на Свири лютые комары, уже отвыкли от них — не завязывался.

Куда-то в пустоту отчуждения падали наши слова.

Ну, нам-то чего?

Укрепили на тележках поклажу и, оставив парочку стоять в комариных тучах на берегу реки, пошли в свой дом.

Не знаю…

Наверное, и в годы нашей молодости тоже не всегда удавалось найти общий язык между поколениями, но все же такой пропасти, такого отчуждения не было.

Впрочем, это и понятно.

Тогда, чтобы устроиться в жизни, нужно было накапливать опыт, знания, умения, а всему этому можно было научиться только у старших.

Теперь другое…

Чтобы пойти торговать или пристроиться куда-нибудь охранником или рэкетиром — требуются сугубо специфические умения, и конечно, у старших поколений этим опытом не разживешься…

И конечно, тут уже не о наших попутчиках разговор, а вообще о молодых людях, что входят в жизнь в нынешние ельцинские годы. Вроде бы и здоровье, и сила на их стороне, и опытом прошлого
не отягощены они, но право же, никого так сильно и так жестоко не обманывают посулы нынешних времен, как молодых.

Отсюда и настороженность…

Отсюда и замкнутость…

Не слишком-то прямой оказалась проложенная нашими демократами дорога в светлое будущее…

5.

По дороге домой заглянули к тетушке.

Еще такая рань, а она уже не спит. Пока грелся чайник, пока собирала тетушка на стол, заговорило радио. Сыграли какую-то музыку, потом начали рассказывать новости.

— Полно врать-то… — сказала тетушка репродуктору. — Дай с людьми поговорить.

И выдернула из розетки штепсель.

Ну, а у нас с дороги разговоры об автобусе... Если вытегоры не будут в Вознесенье заезжать, как в город-то вернуться?

— Раньше-то, тетушка, в Ленинград как ездили?

— Дак по-разному… Летом пароходы ходили.

— Теперь только туристские пароходы ходят…

— Ну, тогда и не знаю… Тогда только по железной дороге. После войны-то в Токарях садились на поезд.

— Это сколько же пути туда было?

— Так ведь через Ежесельгу в Вязостров шли, там Свирь переезжали и до Токарей шлепали. Верст тридцать с лишним выходило.

— Хорошая дорога! Пожалуй, немногие захотят в поселок ездить.

— Дак не для тепершних людей этот путь, Николя... — вздохнула тетушка. — От деревень тех одни названия оставшись, а дороги прежние лесом заросли…

11 июля 1996 года, Вознесенье.

Главные поселковые новости

Хотя тетушка и говорит, что терпеть не может «размазывать», но побеседовать она любит.

И не только о своих дочерях и внуках, не только о текущих заботах, а и о том, что неизбежно ожидает всех нас...

1.

Помню, однажды приехала она в Ленинград, рассказала о том, какой глубокий снег лежал в эту зиму, и сразу легче дышать стало в нашей насквозь прокуренной квартире.

И я это почувствовал, и жена.

Марина тогда очень по-простому пожаловалась вдруг тетушке, что заболел ее отец, никакие лекарства не помогают, никакое лечение, и вот сейчас надо ехать к нему в Минск, а страшно…

— А чего у него? — спросила тетушка.

— Легкие… Рак легких…

Тетушка помолчала сочувственно, потом сказала, что сейчас бояться нечего. Если весну пережил, теперь до осени, до следующего ледостава дотянет.

— Почему? — спросил я.

— Так примечено, Николя… — ответила тетушка. — Легочники обычно весной помирают, когда реки открываются. Или уже поздней осенью, когда лед на реках становится…

И так спокойно и просто сказала, словно и не о смерти шла речь. Без страха, как о самом обычном деле…

— А что ее бояться, смерти? — удивилась тетушка. — Это молодой пока, так боишься. А потом привыкнешь!

— Как же это к смерти привыкнуть можно? — усмехнулся я.

— Дак когда каждый пригорочек о твоих годах напоминать станет, трудно будет не привыкнуть… — сказала тетушка.

2.

И не так и давно этот разговор был, а совсем в другой жизни.

Теперь тетушка тоже без страха говорит о смерти, но ушло из разговоров сочувствие и сопереживание беде, теперь, хотя еще ближе придвинулись поселковые смерти, появилось в рассказах тетушки какое-то переходящее в жестокость равнодушие.

Вот в начале июня повесился тетушкин сосед.

Вечером сидел у тетушки, ждал телефонного звонка, наконец позвонил внук из Петрозаводска, сказал, что не сможет приехать…

— Чаю попьешь? — спросила тетушка, когда закончился телефонный разговор.

— Нет-нет! — отказался сосед. — Пойду я.

Но не ушел, продолжал сидеть.

— Худо тебе? — спросила тетушка. — Может, «скорую» вызвать?

— Нет-нет! Только не в больницу… — ответил сосед и, закрыв ладонью лицо, прошептал: — Что я наделал, что я наделал!

Когда он все-таки ушел, тетушка, попив чая, решила посмотреть, закрыл ли сосед парник.

Парники были закрыты.

И свет не горел в доме.

Тетушка решила, что сосед лег спать, и ушла домой.

А утром подергала дверь, увидела, что закрыто изнутри, и начала стучать. Потом пошла за соседкой.

Вдвоем и выломали дверь.

Сосед висел в кладовке. Закоченевшая рука была поднята вверх, словно он пытался то ли ослабить петлю, то ли перекреститься.

Жутковатым был этот рассказ...

— А почему он повесился? — спросил я, когда тетушка замолчала. — Случилось что?

— Не знаю… — тетушка покачала головой. — Я ходила смотрела… Вроде все хорошо. Парники закрыты, не замерзло ничего…

3.

Другому соседу, Фролкину, который тоже повесился этой зимой, до пенсии было еще далеко. Просто безработным был, пил много, жил как придется.

Незадолго до смерти тоже заглянул к тетушке, попросил напоить горячим чаем.

— Чего это от тебя пахнет так? — спросила тетушка, когда он сел за стол. — Сходил бы к врачу.

— Да чего ходить? Это рука гниет… К сестре хочу в Подпорожье ехать. Там и схожу.

— Куда ты к ней поедешь, Николя? — вздохнула тетушка. — Хорошо бы здоровый приехал, помог бы. А так — больной — чего ты сестре нужен?

— Да знаю я! — ответил Фролкин.

Повесился он не дома, а в нашей старой школе, переделанной сейчас в общежитие, в комнате, где жил его приятель Борисов… Такой страшный грех!

Похоронили, как рассказывает тетушка, в старом фанерном ящике. На кладбище везли на тележке, на которой возят с берега бидоны с водой.

4.

Ну а Коля Кисляков, мой одноклассник, сгорел от водки.

Забыв про остывший чай, слушал я эти — такие страшные и такие похожие одна на другую! — безконечные поселковые новости…

— Николай Федорович Королев умер… Марья Крысова раком болела, померла… У Ренаты муж утонул…

Безконечным был этот печальный список…

Умирали пожилые люди и молодые. Умирали от старости, от болезней, а еще чаще от водки, от безнадежности, от невозможности достучаться из своего отчаяния до других людей.

И все представлял я, как темными осенними вечерами или зимой по сугробам бредут тетушка и ее соседка Клавдия и повсюду находят — каждый по возрасту им в сыновья бы годился! — покойников.

И ничего не могут сделать, только посмотреть да ужаснуться.

Потому что, когда эти смерти идут так тесно, почти впритык, это уже не просто несчастные случаи, это какая-то страшная война, когда и противника нет, а свои, близкие люди погибают…

И, пожалуй, эта нестихающая незримая война и есть самая главная новость нынешней поселковой жизни!

21 июля 1996 года, Вознесенье.

Печальная мелодия времени

Кто сказал, что время течет безшумно?

Его движение не производит звуков, но душою и сердцем я отчетливо различаю эту мелодию…

Иногда кажется, что не я уехал из Вознесенья тридцать лет назад, а это нынешний поселок уехал из того Вознесенья.

Еще в Питере, на автовокзале, лица пассажиров, толпящихся на посадке в автобус, начинают казаться знакомыми, но как ни стараешься, так и не можешь вспомнить…

Словно пеленою затягивает глаза, и не проникнуть памятью сквозь эту муть. И может быть, потому и различаешь на лицах, как будто бы знакомых тебе, только равнодушие, порою даже озлобление.

Даже страшно становится…

Но, как в музыке — пиано, повтор — уже в самом поселке, в лицах поселковых детей, в их голосах, движениях, смехе, различаешь голоса и лица своих сверстников и словно бы переносишься на десятилетия назад.

Сосредоточенно вслушиваешься на поселковых улочках в глуховатую, неясную мелодию времени, и она утешает и примиряет с прожитыми годами…

А как тихо нынче в поселке!

Завод теперь работает в четверть своей силы, и ночные и вечерние смены стали ненужными, и в этой тишине словно бы проваливаешься в детство, в далекие пятидесятые годы.

И на реке уже с трех часов утра, как прежде, черно от лодок, вставших вдоль фарватера… Сидят и рыбачат продольниками, как в далекие годы.

Нет-нет, рыбы не стало больше. И никакой не спорт эта рыбалка. Чтобы хоть чем-то накормить семью, и сидят с самого раннего утра рыбаки на реке…

Опять-таки, как тогда, в пятидесятые годы.

Впрочем, тогда рыба все-таки была в реке. Ну а главное, тогда надежда была, что жизнь все-таки изменится к лучшему.

И радостно узнавание, и так грустно от этого…

Ну разве мог я подумать, что такая печальная мелодия у нашего времени…

25 июля 1996 года, Вознесенье.

Гоголевский персонаж

Березовский и Чубайс занимаются сейчас реформой армии.

Это, конечно, чистый Салтыков-Щедрин.

А теперь и гоголевские персонажи появились…

Сегодня по телевизору об армейской реформе доктор политических наук господин Манилов рассказывал. Говорил, как теперь офицерам хорошо будет — перед увольнением всем им выдадут жалованье…

Ну разве не гоголевский герой?!

Даже фамилию менять не требуется!

Вспомним его однофамильца из «Мертвых душ».

8 августа 1996 года, Вознесенье.

На родине преподобного Никифора

Ездили с Мариной в Важины.

Важины — это родина преподобного Никифора, основателя Важеозерского монастыря, но среди православного люда село более известно своей Воскресенской церковью, которая одно время была единственной действующей во всем огромном Подпорожском районе.

Возраст ее — три с половиной столетия...

Воскресенская церковь в Важинах.

Это немалый срок для любого здания, тем более срубленного из бревен, и когда входишь в десятигранный летний храм, насквозь пронизанный светом, первое ощущение — зримое, материальное присутствие чуда.

В общем-то понятно, почему с таким остервенением вытаптывали большевики-ленинцы Православную веру. Труднее понять, почему, закрывая одни храмы, другие они пощадили...

Впрочем, слово «пощада» здесь неуместно.

Все эти Троцкие и Луначарские, Бухарины и Хрущевы готовы были закрыть все храмы, расстрелять или, по крайней мере, посадить за колючую проволоку всех православных. Просто не получилось, не удалось черной сатанинской силе загасить все светильники, затопить темнотою всю Россию.

И Воскресенская церковь в селе Важины оказалась спасена, как думается, не по милости большевистской власти, опутавшей все Присвирье проволокой Свирьлага, а, может быть, как раз заступничеством преподобного Никифора Важеозерского, родившегося здесь, в Важинах…

Священник Михаил Рыбка, что служит в Воскресенской церкви, показал мне описание множества часовен, принадлежавших церкви в 1910 году.

Я читал, и возникало ощущение, словно лучи расходятся от церкви Воскресения Христова, озаряя округу ясным светом Православия.

И разглядывая опоясывающую церковное крыльцо надпись: «Храм построен по благотворению Великого князя Михаила Федоровича и царевича Алексея Михайловича при патриархе Филарете радением прихожан Важинского погоста», понимал я, что взаимосвязь важинской церкви с преподобным Никифором осуществляется не только через часовенку, поставленную в его имя возле Устья Боярского…

По предстательству преподобного на мыске, омываемом прихотливо изгибающейся Важинкой, встала сама Воскресенская церковь. А потом, когда начались гонения на Православную веру, кажется, сюда, на родину основателя, и перетек закрытый большевиками Важеозерский монастырь...

Поэтому так непоколебимо прочно стоят стены и никакая адская сила не способна сокрушить их...

— Это верно! — согласился со мною отец Михаил. — Тем более что у нас ведь как? Каждый год на Пасху, во время Литургии после Крестного хода, из подвала раздаются удары… Все здание сотрясается!

— Хулиганы? — спросил я.

— Нет! — отец Михаил покачал головой. — Много раз проверяли, смотрели в подвалах. Людей там не было. Я у старцев потом спрашивал, они говорят — демоны… Чуют, что последние времена наступают.

Мы разговаривали с отцом Михаилом, стоя перед огромным пятиярусным иконостасом Воскресенской церкви, с которого из сумерек столетий смотрели на нас лики присвирских святых.
И как-то особенно проникновенно звучал здесь рассказ отца Михаила о том, что, приходя в эту церковь, так легко остаться в ней.

— Много здесь выросло батюшек… — говорил он. — Я и сам из таких. Тоже здесь вырос.

И святой Александр Свирский смотрел с иконы, как, должно быть, смотрел он некогда на преподобного Никифора Важеозерского, когда пришел тот к нему, чтобы научиться стяжать Святой Дух.

13 августа 1996 года, Важины.

Страх

Сыро в доме…

Привез с собою пачку писчей бумаги. Два дня она полежала на столе и набухла влагой. Сыроватая стала на ощупь, начала коробиться.

Как-то странно в нашем доме и очень страшно…

Страшно проходить мимо тусклого зеркала в большой комнате, пугает чернота печи, черная щель двери. Сейчас, после ремонта и после того, как переделали дом после пожара, — темного стало меньше. Светло в комнатах, светло в сенях, превращенных в летнюю кухню.

Но чернота никуда не исчезла, ее удалось только оттеснить, она сжалась, превратилась в темные ночные звуки, в кошмары снов…

1.

Сегодня ночью видел отца…

В белой рубашке он сидел за столом напротив меня и расспрашивал, почему я плохо сплю в доме.

Я мялся, опасаясь ответом обидеть его, и от этой неловкости и проснулся.

А только открыл глаза, вспомнил — давным-давно умер отец и похоронен на нашем кладбище, в оградке, составленной из лучей заходящего солнца.

И сердце, как сумасшедшее, колотилось в груди, и так странно и страшно белела в ночной темноте чистая бумага на столе…

2.

Раньше я думал, что только один боюсь своего дома.

Оказалось, нет…

Боятся и сестра, и брат. Ночного одиночества в доме боялся отец, а мать, как рассказывает соседка Нина, говорила: «Не дай Бог пережить отца, как жить-то буду, из дому, что ли, уходить?»

Да и сама Нина…

— Тут возле дома ночью или в сумерки… — говорит она, — иногда кажется, будто кто-то стоит за углом…

3.

Где только за свою жизнь, на добрую треть состоявшую из командировок и странствий, не приходилось мне ночевать!

И в палатках, и в пустых расселенных домах, и в сторожках, и в монастырях, и вообще под открытым небом...

И конечно, иногда и страшновато было, но такого страха, как в нашем доме, я не испытывал нигде.

И даже в городе, когда я вижу во сне вознесенский дом, всегда становилось страшно. Страшно войти, словно это не твой родной дом, а какая-то неведомая марсианская жуть.

Почему так — понять невозможно.

Как невозможно понять и тот первый приступ страха, который испытал я в поселке, после восьмого класса.

Тогда этот страх настиг меня светлым, мешающимся с белоночными сумерками вечером на пустынной улочке, тянущейся вдоль Свири. Непонятно было, чего я боюсь, но от этого становилось еще страшнее. И я бешено крутил педали велосипеда, уже не понимая, куда и зачем несусь сейчас.

Только через полчаса или, может быть, через час очнулся я далеко за поселком на старой кладбищенской дороге. Развернул велосипед и медленно, с трудом поворачивая педали, старательно объезжая валуны, поехал назад.

4.

Наверное, это был обычный возрастной страх, через который, порою и не замечая его или тут же забывая о нем, проходят многие подростки, когда наступает пора расстаться со счастливым ощущением своей неразделимости с окружающим миром.

С каждым происходит это «второрождение», подобное тому, как рвется — ты уже не в лоне матери, ты отдельный, самостоятельный человек — связь с материнской утробой, только теперь извергает тебя утроба окружающего мира. И ты теперь уже не ребенок, счастливо не осознающий себя. Ты — подросток, пусть и не знающий еще: кто ты, зачем ты, но уже почувствовавший, что ты есть.

Возможно, именно с этим и связана проблема трудного возраста, когда человек предпринимает отчаянные попытки самоутверждения, когда необыкновенная жестокость мирно уживается в нем с отчаянной мечтательностью.

Потом проходит время, и человек успокаивается, окончательно превращается в хулигана или мечтателя, взрослеет, утверждается в работе, во власти над людьми, в творчестве, в собственных детях, примиряется и забывает окончательно свой страх.

Ну а мне позабыть его не удалось.

Это не тот страх, что предупреждает об опасности, это страх, от которого тяжело становится на сердце…

Может быть, он рождается от тусклого, повсюду разлитого света белой ночи, сочащейся в комнаты? От тяжелой темной зелени, которой так много здесь?

А может быть, он от того, что меня нет в этой жизни, совершающейся на берегу реки, где я вырос?

5.

И уснуть в этом доме мне всегда трудно.

Иногда часами лежишь в темноте с открытыми глазами и вслушиваешься в окружающие звуки. А когда сильно устаешь, сразу начинают сниться жутковатые сны. Они даже и не снятся, а просто закрываешь глаза и видишь…

Вроде ничего страшного.

Какие-то люди...

Чьи-то лица...

Вот женщина…

Но странно просачивается она сквозь стены, словно нет никаких стен. И ты не сразу, но различаешь это.

И вот тогда и становится уже по-настоящему страшно, потому что сразу на тебя обращается все их внимание. И ты понимаешь, что этого-то как раз и нельзя было различать, но уже поздно.

Пытаешься вырваться из кошмара, но они хватают тебя, гонятся за тобою.

И судорожно корчишься, пытаясь вырваться из кошмарного полусна.

И больше всего боишься, что когда-нибудь у тебя не хватит сил вырваться.

Откуда-то точно знаешь, что они не могут отпустить тех, кто видел и узнал их, кто отшатнулся от них, задрожав от ужаса…

6.

И сны тоже странные, в этом доме…

Вечером читал книгу о землепроходцах, как продвигались они по Сибири к Тихому океану в поиске все новых и новых районов промысла пушного зверя, вот и сон такой.

Не то с Иваном Москвитиным говорил, не то с Василием Ермолаевичем Бугром. О притоках сибирских рек беседовали, о землицах, о ясаке, о соболиных шкурках, но присмотрелся внимательней и вдруг понял, что никакой это не Москвитин передо мной, не Бугор, а очень странное существо, похожее больше на марсианина, чем на землепроходца. И говорим мы, оказывается, уже не о соболиных шкурках, а о душах людей, которые мой собеседник заготавливает.

— Для кого?

Но только страшновато улыбается собеседник в ответ и жалуется, что повывелся соболек, души человеческие, то есть, уже не те, не прежние стали, да и столько, как прежде, нет.

И смотрит на меня испытующе, как, должно быть, смотрели Дежневы и Хабаровы на местных жителей, ожидая, не подскажут ли новую землицу, еще не тронутую промыслом.

Но что ответить?

И знал бы такую землицу — не сказал бы, не выдал бы, сам бы побрел туда по одному мне ведомому пути…

С этим и просыпаюсь.

7.

Слава Богу, уже утро, уже светло…

Кончилась ночь, рассеялась темнота с ее злыми снами-видениями. В окна бьет солнце.

Во дворе сиренево цветут кусты иван-чая.

Как будто женщина в нарядном платье пришла в гости.

25 августа 1996 года.

Рождество Богородицы

Сегодня Рождество Пресвятой Богородицы.

И вот, был сегодня в гостях, листал альбом и вдруг увидел остречинскую церковь Рождества Богородицы, стоящую посреди безкрайней, как потоп, воды.

Я помню, помню ее...

Ее хорошо было видно с проходящих мимо туристских теплоходов.

— Какое чудо, да? — заметив, что я разглядываю эту фотографию, сказала приехавшая из города дочка хозяйки. — Только в сказке и бывает… Посреди воды, в дикой глухомани, такое чудо построили!

Я не стал поправлять восторженную молодую женщину. Не стал рассказывать, что церковь Рождества Богородицы не посреди воды строилась, а в центре большого и богатого села Остречины, ушедшего сейчас под воду Ивинского водохранилища…

Пронзительно-страшный смысл русского Рождества Богородицы запечатлела лежащая передо мной фотография…

Посреди дикой нежили и глухомани…

Посреди безкрайних, как потоп, вод…

1998 год, Санкт-Петербург.

Бегство из своего дома

Пока ты молод, кажется, что твоя жизнь неповторима, а твой собственный жизненный путь не похож ни на чей другой.

С годами это проходит, стирается в быту, в семейных заботах, во взрослении детей.

Дольше ощущение собственной необыкновенности держится у творческих людей, для которых семья не является доминирующей ценностью...

Вот и я, может быть, потому, что у нас не было детей, даже и приближаясь к пятидесятилетнему рубежу, ощущаю, что живу совершенно не так, как живут мои сверстники, как живут мои родные.

Не важно — лучше или хуже, главное — по-своему...

И казалось бы, что с того, что в Вознесенье приехала племянница Наташа со своим мужем.

В принципе, жили мы в этом доме и с Володей, и с Сашей, и теснее было, чем теперь, но уживались, пусть и со скрипом, но достаточно мирно.

Теперь же ужиться в одном доме не удалось.

Это не другая семья, это другое поколение, не желающее знать ничего, кроме самих себя, кроме собственных интересов.

Первый раз уезжаю из Вознесенья так плохо, так тягостно, так отчаянно...

Хорошо, что приехал на машине из Подпорожья Михаил Николаевич Альшевский и забрал нас.

Ночью уехал с Мариной в Питер.

12 сентября 1996 года, Подпорожье.

Недоразумения, из которых нет выхода

Все напряженнее мои отношения с братом и сестрой.

Та жизнь, которой живем мы с Мариной, совершенно не похожа на жизнь Саши и Володи. И вроде бы и живем мы беднее, но брат с сестрой почему-то испытывают глухое раздражение от того, как мы живем.

И вот это раздражение прорвалось-таки.

Сегодня ездили к Люде на 25-летие свадьбы, а там прямо-таки обструкция какая-то.

Можно сказать, что это недоразумение.

Только выхода из этого недоразумения нет, потому что и Саша, и Володя как бы и ждали того, что произошло у нас в Вознесенье.

И дождались.

21 сентября 1996 года, Санкт-Петербург.

Суров

Умер Валерий Суров.

Мы познакомились с ним на конференции молодых литераторов Северо-Запада. Валера тогда представил на обсуждение книжку о буднях ударных комсомольских строек. Стройки эти он прошел сам, и в книжке, хотя и сводило скулы от самой темы, было что-то живое, искреннее…

Я жил тогда в Минске.

Он — в Питере.

Но мы подружились. Дружеские отношения сохранились, когда я вернулся в Питер.

Трещинка появилась позднее.

Валера работал редактором в отделе прозы журнала «Нева» и рассчитывал занять место заведующего отделом, но это место главный редактор Борис Никольский предложил мне. Предложение было лестное, смущало только, что я перехожу дорогу приятелю. Не буду кривить душой, будто я наверняка отказался бы от места, но мучиться мне не пришлось.

— Вы напрасно переживаете из-за Сурова, — успокоил меня Борис Николаевич. — Все равно он никогда не будет заведовать у нас прозой.

Так и стал я в 1986 году заведующим отделом прозы, а Суров оказался в моем отделе. Может быть, он и понимал, что Никольский все равно бы не поставил его заведовать отделом, но трещинку в наших отношениях заделать уже не получалось.

Недавно на петербургских улицах появился необычный рекламный плакат с портретом писателя Николая Коняева.

Ну а потом началась перестройка.

Журнал наш стал быстро набирать вес. Мы печатали многие, так сказать, программно-перестроечные произведения, но работать с каждым месяцем становилось все невыносимее.

Какая-то истеричность появилась в окружающих, какая-то визгливая русофобия. Переносить это было тяжело, а участвовать — подло, и я ушел из редакции. Ушел мирно, продолжая оставаться в редколлегии, продолжая публиковать в журнале свои романы и рассказы.

Разумеется, потом вывели меня и из редколлегии, и печатать перестали, но случилось это не сразу, не в один день разрушались налаженные отношения, дружеские связи.

Я из журнала ушел, а Суров остался.

Через пару лет я прочитал его повесть «Зал ожидания» и одновременно увидел Сурова на телевидении в «Пятом колесе». Повесть мне понравилась, а сюжет, как и все в «Пятом колесе», вызвал ощущение брезгливости.

Суров всегда все делал по-умному вовремя, и меня даже восхищало в нем это умение. Искренне и весело жил романтикой комсомольско-ударных строек, когда у всех уже сводило челюсти от этой романтики. Ну а сейчас честно и искренне каялся Валера в преступлениях партии и комсомола, говорил о пафосе обновления и покаяния…

И потом, когда Союз писателей разделился, Валера Суров, разумеется, остался с демократами, назвавшими себя «апрелевцами». Тогда все связи с ним оборвались.

Валера, как я слышал, торжественно и как всегда вовремя, порвал на какой-то тусовке партбилет и за это был приглашен в организованный Собчаком круиз по Балтийскому морю, из которого привез иномарку, правда, как оказалось, неисправную.

Все эти новости доходили до меня через третьи руки, и ручаться за абсолютную достоверность я не могу, но это относительно машины. А то, что Суров партийный билет рвал и в балтийский круиз ездил — это точно.

Потом — новый поворот в судьбе! — Суров, вспомнив приобретенные на комсомольско-ударных стройках профессии, организовал какой-то кооператив и начал класть печи.

Про печи я тоже знаю совершенно точно.

Мой хороший знакомый рассказывал, что Суров подрядился сложить у него на даче камин. Денег взял много, а камин сложил плохо, дымил суровский камин, пришлось перекладывать.

Дело, разумеется, не в качестве работ. На комсомольско-ударных стройках едва ли учили качественной кладке каминов…

Дело — в Сурове.

Тогда многие меняли специальности. Учителя шли в продавцы, инженеры — в грузчики…

Ничего дивного не было, что писатель Суров превратился в печника. Дивно было другое. Суров очень естественно, не только без озлобления, но, кажется, и без всякого сожаления вернулся в работяги, едва только класть печи стало выгоднее, чем писать книги…

Последний раз я виделся с Суровым на юбилее журнала, в котором мы вместе работали. Пожали друг другу руки и разошлись. Суров выглядел вполне довольным своей судьбой. Ну а говорить — увы! — оказалось не о чем…

И вот полгода прошло после встречи, и вдруг звонок — Суров умер.

Известие было таким неожиданным, что я, только увидев его в гробу, и осознал неотвратимость потери.

Отпели Сурова третьего октября в церкви Иова Многострадального на Волковском кладбище. Он лежал в гробу, и бросалась в глаза смуглота лица. При жизни она не замечалась, смягчалась живостью мимики, белозубой улыбкой, смеющимися глазами. Теперь ни мимики, ни улыбки, ни смеха в глазах не было, и все лицо было будто присыпано земельной смуглотой.

Была осень. Когда зарывали могилу, вместе с землей падали с деревьев на гроб и желтые листья.

Все это произошло пять дней назад, а сегодня Суров приснился мне. Он читал то ли рассказ, и этот текст нравился мне, даже восхищал, что-то теплое и православное мерещилось в нем, и я прикидывал, где бы напечатать это…

— Ну как? — спросил Суров, завершив чтение.

— Здорово! — сказал я искренне. — Меня всегда восхищало, Валерий, в тебе умение все писать вовремя. Ты вовремя писал про романтику комсомольских строек, вовремя написал про зал ожидания, которым демократы пытались представить всю русскую жизнь… Я не иронизирую. Я восхищаюсь. Ты и эту вещь очень вовремя написал. Сейчас очень нужны такие тексты про теплоту, про истинность Православия, про силу Православной веры…

Я не договорил, вспомнив, что Суров умер, а значит, его нет, и его рассказ не мог быть услышан мною, и совершенно нелепы мои рассуждения, потому что я говорю это мертвому человеку…

Последнее, что я запомнил — это глаза Валерия. Они были открыты и смотрели на меня из сумерек будто присыпанного землею лица…

Проснувшись, я первым делом перекрестился.

— Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего Валерия, и прости ему все прегрешения вольные и невольные, даруй ему Царствие Твое Небесное…

Потом перекрестился еще раз и прошептал:

— Прости, Господи, и меня, окаянного грешника…

8 октября 1996 года, Санкт-Петербург.

У Серафима Вырицкого

Петр Кожевников работает сейчас на телевидении.

Кто ему внушил мысль сделать передачу о Православном обществе писателей Санкт-Петербурга, неведомо, но сегодня он повез нас в Вырицу.

По дороге обсудили сюжет будущей передачи.

Петр предложил такой план: писатели приезжают в Казанскую церковь, идут на могилу Серафима Вырицкого, потом в церковь, потом сидят на веранде вместе с настоятелем храма отцом Алексием Коровиным и говорят о литературе.

Преподобный Серафим Вырицкий.

— Надо обязательно будет снять, как я рассказываю о батюшке Серафиме... — сказал Валерий Филимонов, автор книги о Серафиме Вырицком.

— Конечно, — согласился я. — А сколько времени передача будет идти в эфире?

— Минуты три наверняка... — ответил Петр. — А может быть, и пять...

— Какие же разговоры о литературе в это время вместятся? Могила Серафима Вырицкого, панорама по лицам, несколько слов из молебна отца Алексия, и всё — время кончилось...

— Да... — согласился со мною Валерий Филимонов. — Но учтите, что батюшка Серафим рассердиться может, если мой рассказ про него не запишете...

— А что будет, если он рассердится? — спросил оператор.

— Ну как что? У вас, например, рука может отсохнуть или катаракта на глазу появится...

Я ухмыльнулся было, но Валера, оказывается, и не собирался шутить.

Когда протоиерей Алексий Коровин начал рассказывать о своих встречах с преподобным Серафимом, о том, как отразилось это на всей его жизни, Валерий Филимонов довольно безцеремонно прервал его.

— Это не так, батюшка, было... — сказал он. — Давайте я правильно расскажу!

Я было возмутился, но отец Алексий остановил меня.

— Пускай Валерий Павлович рассказывает... — смиренно сказал он. — Он лучше знает.

И все равно поездка просто замечательная получилась.

Стоял чудесный осенний день. Праздничный, такой золотой от прохваченной солнцем листвы, осенний свет лился на веранду, где отец Алексий усадил нас пить чай, как будто и не на веранде мы сидели, а на очень хорошей картине.

Тут и разговоры о литературе пошли, и телеоператор, позабыв, видно, что ни в три, ни в десять минут не вместятся все эти синхроны, все снимал и снимал нас, а потом, вспомнив, должно быть, о предостережении Валерия, повел его на могилку записывать персональный синхрон.

Потом телегруппа уехала, а мы решили прогуляться по Вырице, посмотреть на камень, на котором столько дней провел в молитве за Русь преподобный Серафим, и потом уже вернуться в город на электричке.

Но к камню нас Валерий Филимонов так и не вывел, зато, поплутав немного, вышли мы к магазину, где продавали спиртные напитки.

И хорошо, очень душевно посидели мы на какой-то полянке, пока не начали собираться тучи. И мы пошли на электричку, и как-то сама по себе возникла мысль взять выпивку и на дорогу.

Но только мы начали незаметно отставать от основной группы, чтобы еще раз зайти в магазин, как раздался откуда-то из-за деревьев голос моей Марины:

— Святой Филимонов! Куда это вы мужа моего повели?!

Да... Все-таки очень нетактичными бывают жены...

10 октября 1996 года, Вырица — 15 октября 1996 года, Санкт-Петербург.

Улица Рубцова

Ездили с Петей Кожевниковым в Невскую Дубровку снимать сюжет про улицу Рубцова.

Николай Рубцов жил в этом поселке у брата после своей службы на флоте.

Здесь писал он, посмеиваясь и над своими прежними мечтами и ожиданиями:

Творя безсмертное творенье,

Смиряя бойких рифм дожди,

Тружусь. И чувствую волненье

В своей прокуренной груди...

Здесь составлял он планы будущей жизни, собираясь отныне «жить наверняка», не размениваясь ни на какие пустяки...

Впереди тогда была вся жизнь Рубцова... Впереди тогда были все его великие стихи...

Сейчас ему исполнилось бы всего шестьдесят лет, сейчас он только-только вышел бы на пенсию, но его уже давно нет, уже давно поставлены ему памятники...

И вот сейчас и в Невской Дубровке назвали его именем улицу.

Вернее, как гласит Постановление главы администрации Невской Дубровки: «Дать название улице с домами литерой «Б» по Весенней и с домами № 5 и № 7 по улице 2-й Пятилетки — Николая Рубцова», скомпоновали ее...

И все равно такой чудесный выдался день.

Так просветленно все было вокруг, как будто в стихах Рубцова.

17 октября 1996 года, Невская Дубровка.

Чтобы не забыть, кто ты...

Сегодня во сне вспомнил недавний сон о Валерии Сурове.

И сразу как бы вторая серия началась...

Какая-то невнятная путаница вначале, а потом я вдруг начал говорить афоризмами.

Сказал, что если говоришь правду только тогда, когда это выгодно, значит, ты никогда не говоришь правды.

Потом подумал и добавил, что если писатель забудет об этом, он забудет и о том, что он — писатель...

Не знаю, как на это Валерий отреагировал, но так ясно и четко были сформулированы мысли, что и сон дальше смотреть не захотелось, проснулся и сразу записал их.

А потом целый день заглядывал в блокнот, где мысли были записаны, чтобы не забыть, кто ты...

23 октября 1996 года, Санкт-Петербург.

Завершение великого плавания

Вот и перевезли в Санкт-Петербург для перезахоронения прах мореплавателя Бориса Андреевича Вилькицкого, совершившего, как считают специалисты, последнее великое географическое открытие.

Борис Андреевич был начальником гидрографической экспедиции в Северном Ледовитом океане на судах «Таймыр» и «Вайгач» и в 1913 году открыл архипелаг, которому дал название Земля Императора Николая II.

Название это было дано не только в связи с широко праздновавшимся тогда 300-летием Дома Романовых, но еще и потому, что именно при Николае II Россия всерьез начинает заниматься обустройством тихоокеанских и североморских (Романов-на-Мурмане) рубежей.

Собственно говоря, и сама щедро финансируемая государством Гидpографическая экспедиция Северного Ледовитого океана (ГЭ СЛО) Вилькицкого была нацелена на прокладку Северного морского пути, и именно по нему и было совершено тогда Борисом Андреевичем первое в России сквозное плавание.

После революции советские власти, жертвуя государственной целесообразностью, попытались стереть с карты имя Императора Николая II и Цесаревича Алексея (остров Малый Таймыр).

В 1918 году, чтобы не возиться с переименованием, архипелаг просто убрали с карты. Однако когда в 1924 году американцы попытались поднять на острове Врангеля свой государственный флаг, пришлось вспомнить и забытую Землю Императора Николая II.

Нарком иностранных дел Г.В. Чичерин заявил тогда в меморандуме: «В сентябре 1916 г. Российское Правительство известило все союзные и нейтральные державы, что нижеперечисленные острова составляют неотъемлемую часть российской территории, а именно: остров Генерала Вилькицкого, Земля Императора Николая II, остров Цесаревича Алексея, острова Старокадомского, Новопашенного...»

И получилось, что не только канонерка «Красный Октябрь», посланная тогда из Владивостока к острову Врангеля, обороняла от непрошеных пришельцев северные российские острова, но и Царь-Мученик.

Впрочем, 11 января 1926 года на заседании Президиума ВЦИК было постановлено: «Наименовать группу островов в Северном Ледовитом океане: Земля Николая II, Цесаревича Алексея и Старокадомского — Таймырский архипелаг. Присвоить наименования: Земле Николая II — Северная Земля, острову Цесаревича Алексея — Малый Таймыр…»

В 1930-1932 годах, после детального обследования архипелага экспедицией Арктического института, четыре самых крупных острова получили названия Октябрьской Революции, Большевик, Комсомолец, Пионер.

Адмирал Борис Андреевич Вилькицкий жил тогда за границей, работал таксистом...

Что он чувствовал, наблюдая, как на его Родине стирают с карты сделанные им великие географические открытия?

Теперь завершилось плаванье великого полярного адмирала.

Он вернулся на Родину.

Сегодня в 12 часов дня на Смоленском кладбище Санкт-Петербурга началась торжественная церемония перезахоронения его праха.

Под оружейный салют лег Борис Андреевич Вилькицкий рядом со своим отцом и младшим братом в русскую землю.

И сияло, сияло ему такое редкое в эту пору петербургское солнце...

20 ноября 1996 года, Санкт-Петербург.

Нужда замучила

Утром жена разговаривала по телефону с художником Гошей.

Сегодня Рождество, и жена поздравила Гошу с праздником.

Гоша это стерпел…

— Ангела-Хранителя тебе… — сказала жена, и тут Гоша заблажил, как это иногда бывает с ним.

— Чего?! Еще и ангела содержать?! Не надо! Ребенка не знаю, как прокормить, а тут еще ангел…

Жена, конечно, повесила трубку.

Я попытался объяснить, что это юмор у Гоши такой, что ради красного словца, как говорится, не пожалеешь не только отца, но и ангела...

Но тут Гоша сам перезвонил.

— Извини! — сказал. — Не выдержал. Нужда замучила. Извини...

Только передо мной чего извиняться?

Действительно, совсем, видно, нужда его замучила, если сообразить не может, что он не нас, а собственного Ангела-Хранителя обидел.

7 января 1997 года, Санкт-Петербург.

Прежний живот

— Ну что вы пихаетесь? Что вы пихаетесь? — шумела в автобусе немолодая нервная женщина.

— Да это не я… — смущенно оправдывался мужчина. — Это живот у меня такой большой!

— А если живот, то нечего в автобусе ездить! Коли сумели живот отрастить в наше время, можете и на мерседесе ездить. Нечего в автобус лезть!

— Так у меня не нынешний живот! — оправдывался мужчина. — Еще с прежних времен оставшись!

— Вы все равно не пихайтесь! — сказала женщина.

Но уже без раздражения сказала, миролюбивей.

21 января 1997 года, Санкт-Петербург.

Самый главный секрет

Пишу роман «И закопанные и сожженные», и хотя это далеко от нашего времени, кажется, что если бы мы помнили то, что было тогда, то, быть может, сегодня мы жили бы иначе.

Но мы и не могли помнить...

Мы жили в те годы, когда русскую историю секретили чуть ли не круче, чем военные разработки. Выяснить, какие Великие князья правили Россией до Царя Иоанна Грозного, было почти так же трудно, как разузнать, над какой оборонной тематикой трудятся закрытые, превращенные в почтовые ящики НИИ.

И вот спрашивается, а зачем делали это, почему секретили от русского человека историю России?

Да, наверное, потому, что русские люди, знающие свою историю, не позволили бы так легко манипулировать собою, а для «кукловодов» и есть страшнее всего.

26 января 1997 года, Санкт-Петербург.

Продолжение банкета

Вчера было заседание Правления в Союзе писателей.

Приехала Антонина Ильинична Пикуль и устроила банкет.

Вечером должен был пойти в музей Достоевского, а потом — встретиться с отцом Алексием, который прочитал четыре главы романа, но куда там!

После банкета поехали с Сергеем Макаровым ко мне, чтобы продолжить гулянку.

Но у меня дома разговор коснулся Православия, и Макаров завелся.

И казалось бы, что ему до того, что люди верят в Бога?

Никто ведь не заставлял его вставать к иконам и класть поклоны. Сидел бы спокойно, разговаривал о литературе, читал стихи...

Но нет...

Такое богохульство поперло, что Марина начала хвататься за сердце, и я вынужден был попросить Сергея уйти из моего дома.

Марина сегодня жаловалась, ночью так болело сердце, что думала — конец ей.

Но вечером пришел отец Алексий, и как-то сошло напряжение.

7 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Преодолеть братоненавидение

Дописываю роман «И закопанные и сожженные»...

Александр III говорил, что у России нет других союзников, кроме Армии и Флота. Это великий наш Государь, но и он забыл упомянуть в числе своих союзников Русскую Православную Церковь.

Может быть, эта присущая многим Романовым забывчивость и погубила династию?

Едва ли она могла возникнуть у Иоанна Васильевича Грозного... Она, эта забывчивость, появилась только после церковного раскола.

И не только у государей, а у всего народа.

Раскол вызвал братоненавидение, это братоненавидение усиливалось и в наше время достигло какой-то чрезвычайно высокой точки...

И самое главное для нас сейчас преодолеть его.

Мы должны вспомнить, что, отдаляясь друг от друга, мы удаляемся и от Бога.

10 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Дело Василия Казанского

Первый раз ходил в архив ФСБ смотреть дело священномученика Вениамина.

Семнадцать пухлых папок.

На всех написано: «Дело Василия Казанского и др.».

Это для верующих он был Владыкой Вениамином, Митрополитом Петроградским и Гдовским, а для следователей, для судей, для тюремщиков и палачей просто — Василием Казанским.

Для нас он стал святым — священномучеником Вениамином.

Для книги о нем и собираю я материалы.

18 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Глухота

То, что происходит вокруг, захлестывает и наш быт, разъедает и наши отношения.

Позвонил сегодня брату, чтобы спросить, придут ли они, как договаривались, в гости. Володя помолчал, а потом откуда-то издали сказал, что они с Сашей решили поделить наш вознесенский дом.

Вознесенского дома, в котором я родился и вырос, конечно, было жаль, отец строил его на одну семью, и просто и представить невозможно, что получится, когда мы разделим этот дом на три части...

Но еще страшнее оказалось ощущение возникшей глухоты.

Глухота была полной, какой-то абсолютной, какой-то оглушительной!

А какая еще может быть глухота, если ты спрашиваешь брата, придет ли он в гости, а брат отвечает тебе, что они с сестрой решили разделить наш общий родительский дом?

21 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Матушка Фекла

Вчера ходил в музей Ф.М. Достоевского.

Там — вечер памяти матушки Феклы, возобновительницы Оятского монастыря, которая два месяца назад ушла из жизни.

Так и не удалось мне увидеть ее...

Но я сидел в зале, слушал рассказы об этой удивительной женщине, и мне казалось, что я давно, может быть всегда, знал ее.

Удивительной и непостижимой была ее судьба, но удивительной именно обычностью своей, похожестью на миллионы других русских судеб.

В миру ее звали Лидией Александровной Коняшовой, она рано осталась сиротой и уже в четырнадцать лет пошла работать в подсобное хозяйство эвакуированного из Ленинграда института.
С этим институтом и уехала в Ленинград, где стала в 1948 году сварщицей. 28 лет проработала на Балтийском судостроительном заводе...

На вечере выступал режиссер, снимавший фильм о матушке Фекле. Он рассказывал, что на заводе они нашли людей, которые работали здесь, но никто не смог вспомнить будущей настоятельницы Введено-Оятского монастыря.

Недоумения киношников рассеял начальник отдела кадров.

— Кого мы помним? Скандалистов… Прогульщиков... Нарушителей разных… А она двадцать восемь лет проработала у нас, на работу никогда не опаздывала, не прогуливала, ничего не просила… Получается, что и вспомнить нечего…

Николай Коняев на набережной Невы в Санкт-Петербурге.

И тут можно бы потолковать, что пространство современного заводского производства совершенно не способствует сообщительности людей. Очень мало требуется от каждого отдельного человека, чтобы выпускать необходимую продукцию, какая-то крохотная часть того большого, что называется Человеком, и только в этом крохотном и соприкасаются здесь люди.

Или поговорить, что, оказывается, и в переполненных людьми заводских цехах можно найти духовное уединение, подобное тому, которое находили в пустынях древние отшельники…

Но важнее — другое…

Жизненный путь матушки Феклы свидетельствует, что и после стольких десятилетий атеистического лихолетья способны были являться из недр народа подвижники веры, подобные тем, которые украшали Русскую Православную Церковь во времена ее расцвета!

В 1991 году, когда Свято-Троицкому Измайловскому собору передали для ведения подсобного хозяйства разрушенный комплекс Введено-Оятского монастыря, Лидия Александровна вместе с другими прихожанами приехала туда сажать картошку, а когда пришло время уезжать, не смогла бросить разоренную обитель.

Житие матушки Феклы отчетливо делится на две части.

Прикровенную жизнь, которая внешне ничем не отличалась от других заводчан, и открытую, когда призвана она была к монастырскому служению.

Высокий и дивный смысл заложен в этом преображении.

С первых шагов на новом поприще являла себя матушка Фекла мудрой устроительницей обители, великой молитвенницей и прозорливицей.

Частью этого чуда видится мне и ее собственная судьба.

Страшными и безжалостными для Русской Православной Церкви были десятилетия владычества ленинской гвардии. С жалобным стоном валились на землю сбрасываемые колокола, с тихими словами молитвы падали в безымянные могилы расстреливаемые священники. В лютой сатанинской злобе сокрушались кресты и священные алтари.

Ничего не оставлялось народу. Ни священных книг, ни икон.

Только память. Только больная совесть, в глубине которой и продолжали звенеть сброшенные колокола, петь расстрелянные иноки.

И что с того, что очень и очень многие сумели все позабыть? От этой потери память народа не ослабла, душа не омертвела в атеистической пустыне. И когда это стало нужно, явились такие духовно зрелые подвижники Церкви, как матушка Фекла.

Явились из сокровенной глубины народной души, сберегавшей и сберегшей всю первозданную святость неразрушенной России...

28 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Тяжелые мысли

Подрядился в «Александр Принте» делать «Хронограф Москвы». Теперь, кроме архива, сижу еще и в библиотеке, делаю выписки для новой работы.

Работа вроде бы должна отвлекать, но тяжелые мысли никуда не уходят.

Уже свыклись мы с тем предательством, что творится в верхах, но сейчас этот яд обнаруживается и в отношениях с близкими людьми, обнаруживается и в своей семье.

Что делать?

Разумеется, у меня множество недостатков, я недостаточно выдержан, под горячую руку не раз скандалил и с братом, и с сестрой, но раньше все это преодолевалось общими шагами к примирению, а теперь примирение не то что стало невозможным, а как бы ненужным им...

Почему? Да потому что и сами родственные отношения, которые измеряются лишь полезностью и целесообразностью, тоже стали ненужными.

Вот и делим мы свой родительский дом, который невозможно разделить...

29 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Неделя Крестопоклонная

Последняя неделя со всеми ее большими и малыми событиями была окрашена мыслями о разделе отчего дома.

Ходил, говорил, слушал, даже писал, но все время думал только о доме.

Прямо ступор какой-то...

Сегодня читали на ночь Евангелие. Попала третья глава из Евангелия от Марка, где есть и про разделившийся дом...

«Если царство разделится само в себе, не может устоять царство то; и если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот»...

И хотя чего же хорошего, если не устоит дом, где ты родился и вырос, но как-то сразу успокоился я.

Что же волноваться, чего же переживать, если в Евангелии сказано, что «если сатана восстал на самого себя и разделился, не может устоять, но пришел конец его»...

30 марта 1997 года, Санкт-Петербург.

Первое апреля 1997 года

Первое апреля считают кто днем дураков, кто днем смеха, кто днем розыгрышей.

Еще в 1703 году объявлено было в Москве, что «Первый апрель — никому не верь!».

Сейчас как-то не до смеха и не до розыгрышей, но почему-то все события этого дня, даже если и трагичны, все равно смахивают на дьявольский розыгрыш.

Сегодня вошло в силу распоряжение первого вице-премьера Российской Федерации Бориса Ефимовича Немцова, запрещающее государственным организациям приобретать легковые автомобили иностранного производства.

А в Чечне первым вице-премьером республики назначен террорист Шамиль Басаев...

Еще взорвали в подмосковном селе Тайнинском памятник Императору Николаю II работы скульптора Вячеслава Клыкова...

1 апреля 1997 года, Санкт-Петербург.

Ни хлопот, ни переживаний

Работал в архиве ФСБ. Собираю материал для книги о Священнномученике Митрополите Вениамине

Пришел вечером домой, жена спрашивает, не собираются ли мне в ФСБ оклад положить, раз я каждый день туда хожу как на работу.

— Так это ведь тем, кто приносит сведения, платят... — ответил. — А я сведения уношу. Это те, кому я их несу, платить должны.

— Читатели, что ли? — спросила жена.

— Ну, как бы читатели...

Пришло письмо из журнала «Нижний Новгород». Они берут роман «И закопанные и сожженные».

Пожалуй, такое у меня впервые, как с этим романом. Несколько месяцев назад закончил его, а уже книжная корректура прошла, а теперь, получается, что еще и в журнале успею напечатать.

Ни хлопот, ни переживаний...

26 мая 1997 года, Санкт-Петербург.

Раздел дома

Возился вчера, вставляя в книгу о Митрополите Вениамине его проповедь, произнесенную еще при закладке семинарской церкви в Самаре... И как раз, когда впечатывал слова: «Присутствуя на торжественной закладке церкви, вполне естественно нам справиться: в каком положении находится наш собственный духовный храм? Обитель ли в нашей душе Бога? Храм ли Божий она? Если да, то слава Богу, нужно и впредь хранить душу в таком состоянии. Если же окажется, что в ней есть место для всего, только не для Бога и не для Христа, то беда велика. Это значит, что основание храма нашего поколебалось, сам он обветшал и разваливается…» — раздался телефонный звонок.

Звонил брат. Сказал, что нужно завтра пойти к нотариусу, чтобы оформить раздел родительского дома.

Работать больше не смог.

И ночью не спал, ворочался, гоняя по кругу пустые, порожденные досадой мысли.

А утром сел за работу, начал перебирать листки, и сразу попало на глаза письмо Митрополита, написанное в тюрьме...

«Трудно, тяжело страдать… — написал Митрополит Вениамин за несколько дней до своего расстрела. — Но по мере наших страданий избыточествует и утешение от Бога... Страдания достигли своего апогея, но увеличилось и утешение. Я радостен и покоен, как всегда. Христос наша жизнь, свет и покой. С Ним всегда и везде хорошо. За судьбу Церкви Божией я не боюсь. Веры надо больше, больше ее иметь надо нам, пастырям. Забыть свои самонадеянность, ум, ученость и силы и дать место благодати Божией…»

И это священномученик Вениамин писал, ожидая расстрела!

А мне-то чего переживать из-за того, что брат с сестрой решили нотариально оформить раздел родительского дома?

Даже самому смешно стало.

11 июля 1997 года, Санкт-Петербург.

Спасительность одиночества

Позавчера приехала сестра Саша с мужем.

Пришла Нина. Пришли Самылкины.

Выпили за встречу.

Чтобы разрядить сгущающееся напряжение, я рассказал, что в эти вознесенские недели закончил, наконец, свою «Остречинскую Атлантиду».

— А мне наплевать! — сказал Валера, едва я завершил свой рассказ.

Пока я ошеломленно молчал, Саша сказала, что завтра они начинают перестраивать дом — отделяют свою часть.

Как-то совсем нехорошо стало, и я просто встал и ушел из-за стола.

Долго сидел потом на берегу Свири и слушал, как поют в нашем доме песни.

Пели Булата Окуджаву...

Как вожделенно жаждет век

Нащупать брешь у нас в цепочке,

Возьмемся за руки, друзья,

Возьмемся за руки, друзья,

Чтоб не пропасть поодиночке...

На следующий день мы с Мариной сходили на кладбище к родителям и сегодня утром уехали из поселка…

Бывает иногда, что как раз в одиночестве и легче не пропасть…

14 августа 1997 года, Вознесенье.

Преображение

Вернулся из Вознесенья и весь день занимался делами. Еще съел с Мариной шестикилограммовый арбуз и то ли объелся, то ли отравился, но два дня провалялся в постели.

Только вчера оклемался.

Сегодня Преображение Господне. Хотели пойти в церковь, но проспали праздничную службу.

Бог знает из какой дали, позвонила — они только что вернулись из Вознесенья — сестра Саша. Сказала, что они сделали перегородку и переставили нам железную дверь...

19 августа 1997 года, Санкт-Петербург.

Мечта

Встретил сегодня приятеля.

Он сидел на мостках возле своего раскрытого гаража и курил. Рядом с ним крутился его девятилетний сын.

— А кем ты собираешься стать, когда вырастешь? — спросил я у него. — Не думал еще?

— Думал… — ответил мальчик.

— И что же выбрал?

— Пенсионером хочу стать, как дедушка!

Видимо, лицо у меня здорово вытянулось от изумления, потому что приятель поспешил взять инициативу в свои руки.

— Глупый еще… — он взъерошил сынишке волосы. — Что видит, то и говорит. Нам-то давно уже ничего не платят, а пенсионерам вроде выдают пенсию, хоть и нерегулярно. Так что у нас теперь дед — главный кормилец в семье… Вот и этот тоже в пенсионеры наладился.

И с шутливой сердитостью он оттолкнул от себя сына. Мальчишка отошел, а я сидел и не знал, что и сказать.

22 августа 1998 года, Вознесенье.

Крестьянский внук

В архиве ФСБ, где я работаю сейчас, собирая материалы для книги о священномученике Вениамине, Митрополите Петроградском, затребованные дела приносят в комнатку, заставленную стоящими впритык друг к другу письменными столами.

Большинство посетителей этой комнаты занимается научными изысканиями, но иногда появляются тут и родственники репрессированных.

Их сразу узнаешь…

Смиренно перелистывают они страницы дел, написанных не чернилами, а жизнями своих отцов и дедов, делают какие-то выписки, а потом, очень часто не досмотрев дело до конца, уходят.

Так же тихо, как и появились…

Но иногда появляются и шумные родственники…

Больше других запомнился мне голубоглазый пожилой мужчина, затребовавший дело своего расстрелянного по приговору тройки деда-кулака.

— Ку-лак! — осуждающе сказал он своей спутнице, еще не раскрыв дела. — На кулаке спал всю жизнь, вот и прозвали кулаком.

— Не шуми, Василий Иванович! — попросила пришедшая с ним такая же, как он, голубоглазая старушка. — Читай лучше.

— А чего шуметь? По накатке взяли деда. Видишь, тут записано, что мельница у него была… Безумка какая! Откуда у деда мельнице взяться?!

— Может, раньше была?

— Ты-то откуль знаешь? Ты, соплячка, когда родилась? — Василий Иванович раздраженно перевернул страницу дела.

Поправил очки и углубился в чтение.

— Так я и знал! — удовлетворенно сказал он. — Сосед настучал про мельницу. Видишь? Я же говорил, что по накатке взяли. Лодырь сосед был, завидовал деду, вот и накатал на него.

— Тут же не сказано, что это он донес, — нагнувшись над делом, сказала старушка. — Просто сосед на допросе показал, что мельница была…

— Не суй нос, куда не просят! — оттолкнул ее Василий Иванович. — Много ты своими очками в этих бумагах увидишь! Тут между строчек читать надо… Гультяевский сосед был, вот и донес!

— Какой же он гультяевский, если рядом с дедом жил? — удивилась старушка.

— Переехал, наверное, — сказал Василий Иванович и перевернул еще одну страницу. — Все лодыри из Гультяев. Ты маленькая была, откуда тебе помнить? Село такое за рекой! Одни лодыри там жили. А мы барщинные были, мы работать умели…

— Тише, пожалуйста! — попросила сотрудница архива, и Василий Иванович замолк, но снова ненадолго.

— Ты смотри! — уже не сказал, а крикнул он. — Ты только погляди, чего делалось-то?! Одну только лошадь записа-ли! А у деда ведь еще Красавчик был! Красавчика-то куды дели?!

— Тише, Василий Иванович! — умоляюще прошептала старушка. — Тише…

— Чего это тише?! — не слушая ее, распалялся мужчина. — Если думают, что я не знаю, куда Красавчик исчез, то ошиблись! Точно знаю! Мне отец рассказывал, что сосед ездил потом на Красавчике, когда бригадиром работал! Он и загнал его!

— Тише! Тише! — все повторяла старушка, пытаясь успокоить своего брата. — Люди же слышат!

— И пускай слышат! — распалялся тот. — Пускай все знают, чего гультяевские с народом робили! Какой жеребец был! А сколько сбруи там было!

И он вызывающе оглянул нас, позабывших про изучаемые нами дела…

Лицо его было изрыто глубокими морщинами, а чисто-голубые, совсем не стариковские глаза горели яростно и непримиримо.

Этими глазами и смотрел он на нас. Только видел ли?

Не знаю…

Ведь не здесь, не в комнатушке архива ФСБ, находился он, а где-то далеко-далеко, в неведомом нам селе, и не в нынешнем времени, а в далеком тридцать третьем году, где, вскинув голову, ржал над рекою в лугах Красавчик…

И напрасно дергала Василия Ивановича за рукав его сестра.

Никакая сила не могла сейчас вытащить из тех лугов старика…

2 апреля 1997 года, Санкт-Петербург.

Хутынская горка

Сегодня поехали на автобусе в паломничество.

Хутынь — это худое место, и назвали его так, потому что до преподобного Варлаама тут, в одиннадцати верстах от Новгорода, обитали бесы.

Но получилось так, что бесы менее пугали благочестивого инока Варлаама, чем бесовство, царившее на вечевых сходках в родном городе.

Хутынь и избрал он для своего уединения.

На том месте, куда упал чудесный луч, поставил деревянную церковь Преображения Господня и каждый раз, приходя сюда на молитву, приносил горстку земли, так что скоро здесь образовался бугорок, потом он превратился в холмик, а преподобный продолжал носить сюда землю.

Шел двенадцатый век.

Неприметно для чужого глаза строилась Русь, и так же незаметно росла молитвами преподобного Варлаама гора на берегу Волхова.

Великие чудеса творились здесь молитвами преподобного.

Однажды к нему привезли больного ребенка, который умер по дороге в монастырь. Преподобный помолился, и ребенок воскрес и выздоровел.

В другой раз принесли к Варлааму утопленника. И тоже, по молитве преподобного, ожил утонувший в Волхове человек.

Сам Варлаам отдал Богу душу 6 ноября 1192 года.

И уже восемьсот с лишним лет все новые и новые чудеса совершаются по молитвам, обращенным к преподобному Варлааму…

Босиком поднялись мы на Святую горку, насыпанную преподобным.

Считается, что нельзя увозить отсюда землю.

Рассказывают, будто одна женщина набрала в кулечек земли и ночью во сне такая тяжесть обрушилась на нее, что криком зашлась. Кричала, пока не явился преподобный Варлаам Хутынский и сказал, чтоб назад землю отвезла.

Так женщина и сделала… Тяжела для нее земля с хутынской горки оказалась.

А для кого легка эта земля молитв преподобного, земля русской истории?

Сходили на источник, где я облился святой водой.

6 апреля 1997 года, Санкт-Петербург.

Попутчик

В купе мы ехали вдвоем.

Попутчик, мужчина лет пятидесяти, с загорелым обветренным лицом, с мозолистыми руками, рассказывал, как организовали они бригаду и ездят теперь по пригородам — рубят баньки, но вообще-то он не плотник. Раньше инженером работал, пока не ушел по сокращению штатов из конструкторского бюро.

— Тему нашу закрыли… — сказал он. — Четыре года назад это было, а до сих пор, знаете ли, наши конструктора снятся…

И он почему-то внимательно посмотрел на меня.

Глаза у попутчика были голубыми и нестерпимо — на потемневшем от загара лице — светлыми.

— Бывает… — пожал я плечами. — Бог знает, кто только не приснится. Иногда и забудешь совсем человека, а во сне встретишься с ним…

— Точно! — сказал попутчик, опуская глаза. — Только тут вот что странно. Я их не просто вижу, а снится, будто мы в конструкторском бюро сидим и работаем, как раньше работали, до перестройки этой. Сидим за кульманами и изобретаем. И вот что характерно… Другим тоже такие же сны снятся…

— А что вы изобретаете? — спросил я. — Не помните?

— Почему не помню? — удивился собеседник. — Отлично помню.

— Так что же?

— А вот этого, извините, я не могу сказать, — смущенно проговорил попутчик. — Дело в том, что конструкторское бюро, в котором мы во сне работаем, секретное… И там очень строго с этим. Один конструктор проболтался приятелю, и все — сразу нам сниться перестал. А мы — ему. Уволили его, наверное…

— Кто уволил?!

— Ну как кто? Те, кто за режимом следят у нас.

Попутчик тяжело вздохнул и, встав, принялся стелить постель.

— На работу пора? — пошутил я.

— Да! — сказал попутчик и снова как-то очень серьезно посмотрел на меня. — С опозданиями у нас, в конструкторском бюро, тоже строго.

Через несколько минут он уже лежал в постели с закрытыми глазами. Кажется, сразу и заснул. Лицо его, загорелое и обветренное, сделалось спокойным и сосредоточенным.

Я потушил свет в купе и пошел в тамбур — глотнуть свежего воздуха.

Здесь было холодно. Из неприкрытой двери перехода между вагонами мело снежком…

Я попытался прикрыть дверь, но она не захлопывалась. Вагон качнуло, и снова дверь отошла, впуская мерзлый, с искрящимися снежинками сквозняк.

Вагон шатало.

Сквозь неоглядную ночь мчался наш поезд…

8 февраля 1999 года, Москва.

Дата: 10 июля 2017
Понравилось? Поделитесь с другими:
1
7
Комментарии

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail: Ваш телефон:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:





Яндекс.Метрика © 1999—2017 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru