‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Страдания молодого и ветреного

Главы из автобиографической повести Бориса Сиротина.

Главы из автобиографической повести Бориса Сиротина.


Борис Сиротин в зрелые годы.

«Грехов юности моей и преступлений моих не вспоминай; по милости Твоей вспомни меня Ты, ради благости... Господи, прости согрешение мое, ибо велико оно» (Пс. 24: 7, 11). Этими пронзительными словами Псалтири хочется мне предначать рассказ о самом, наверное, трогательном произведении известного самарского поэта и, как оказалось, писателя тоже, Бориса Сиротина (1934-2020). Эту автобиографическую повесть он написал уже в 64, вкусив и всероссийскую славу поэта, и пригубив из кубка покинутости и невзгод. В конце, да, почти что в конце пути, пусть и растянувшемся еще на пару десятилетий, писал он свою литературную исповедь. Почему? Откуда это желание всему миру рассказать о своей всегдашней боли, о юношеской неразделенной любви? А повесть ведь именно о ней. Почему такое желание появилось - публично, и не стихами, а горькой и жгучей прозой, на весь белый свет покаяться во всех своих тяжких? А потому, что душа жива, и потому, что болела.

Повесть его, талантливо названная им в парафраз с гетевскими «Страданиями юного Вертера» - «Страдания молодого и ветреного» - имела не слишком счастливую литературную судьбу. Ее попросту не заметили. Ну да, публиковала ее из номера в номер одна уже всеми почти забытая самарская газета - в 1998-м. Кажется, еще московский журнал молодежный, не очень-то и известный широкой публике, ее когда-то публиковал. И всё! Ни тебе книги, ни восторженных рецензий, ни писем читателей… А повесть стоящая. Я и раньше слышал о ней, но прочитал ее вот теперь уже, на одном дыхании. Опять же, как бы «случайно» эти смятые листы газетные выпали прямо в руки моей жене Людмиле - старшей дочери поэта - в его холостяцкой квартире.

Раны первой любви болят всю жизнь. Не зарастают до смерти. Если, конечно, ты хоть немного поэт. А что уж говорить про больших, про настоящих поэтов! Каким и был Сиротин. Но из всей повести (а в ней есть и такие страницы, которые всё же не могу принять душой) я выбрал отрывок не о любви его первой, несчастной. А выбрал отрывок о ложных «идеальчиках» слепой юности, которые в той или иной степени затрагивают всех. И о том подлинном Идеале, который все равно прорастет и пробьет себе дорогу в душе, если только душа все же стремится к чистоте. Его покаянные главы - за ними и раскаяние, и стыд, и боль. Нет только «любования» грехом, зато есть жгучее желание снять тяжесть с души. Покаяться. И не только церковно, а и вот так вот - литературно.

К слову, всегдашним наглядным напоминанием об этом начальном и печальном периоде жизни большого самарского поэта так и остались несмытые временем и нестертые за более чем полвека с его левого запястья татуировки якоря и его имени «Боря». Как напоминание о том, что в покаянии грехи прощаются, но память о них должна оставаться до конца…

Думаю, «грех юности» давно уж прощён поэту. А нам следует поучиться у раба Божия Бориса силе покаянного чувства. Так что для этого и предоставляю слово ему самому…

Антон Жоголев, член Союза писателей России.

1.

В нашем классе учился красивый, но с каким-то вроде не совсем отмытым, сероватым лицом мальчишка. Сначала он был тихий и хилый, но вдруг стал заниматься гимнастикой и неожиданно быстро накачал себе силу, мышцы его сделались выпуклыми и тугими, плечи развернулись; но больше всего изменились его серые глаза - они сделались вызывающе и холодно красивыми, он вдруг негласно, без каких-либо действий с его стороны начал у нас считаться - не лидером, нет, а просто самым уважаемым парнем в классе. А ведь класс наш примерно на треть состоял из мальчишек с «низа», низ города Саранска традиционно считался отчаянно хулиганским, разбойничьим, опасным не только для вечерних или тем более ночных, но и для дневных прогулок, чужаков там не любили. А он, Женя, был с «верха», оттуда же, откуда и я; это у нас на горе, на верху, пусть и не сплошной линией, но все же стояли, высились по одному, а то и кучками каменные многоэтажные дома. И ясно, что приземистый, деревянный слободской низ был непримиримым врагом верха, и эта вражда, как говорят, началась еще в прошлом веке. И я с интересом смотрел, как низовские ребята не просто считаются с немногословным Женей, но и частенько даже заискивают перед ним.

Единственное, что примиряло, делало жителями одного города низовских с верхними, был футбол, на стадионе все сидели плечом к плечу, хотя и группами, а если точнее выразиться, «кодлами». Это было время, когда только что победно возвратилась из Англии команда «Динамо», наделавшая настоящего переполоху на родине этой удивительной игры. И однажды я сидел на стадионе в ожидании начала схватки между местными «Трактором» и «Трудовыми резервами», - команды с такими названиями имелись тогда, я думаю, в каждом городе. Я болел за «Трактор», отчасти потому, что мой отец работал заместителем директора на заводе, от имени которого и выступал «Трактор»; но больше, гораздо больше потому, что там играл футболист по кличке Башкан, говорили, от его ударов ломались штанги ворот. Башкан воистину был башканом: небольшого роста, крепко сбитый, он твердо держал на плечах большую голову и творил этой головой на поле настоящие чудеса. И короткие, с могучими бедрами, ноги Башкана были необыкновенно подвижными, а удар всегда неожиданным и действительно сокрушительной силы.

И вот я сидел на стадионе, который постепенно заполнялся народом и, кажется, уже заполнился весь, когда я увидел на гаревой дорожке своего одноклассника, одетого очень необычно - в синий бостоновый, шикарный пиджак - о пиджаке, о костюме, да еще бостоновом, всем нам, школярам, приходилось тогда только мечтать, - одетого в шикарный пиджак, вроде бы он просто был небрежно накинут на плечи, и с кубанкой на голове, лихо сдвинутой набок. Но больше всего меня поразила тонкая железная трость в его руке; и вот он шел по беговой дорожке на виду у всего стадиона - и у низовских, и у верхних, а за ним по-блатному чуть враскачку, неторопливо и солидно шествовали известные всему городу личности - Леонидка, Щередя и, чуть отставая от них, должно быть, для того, чтобы восприниматься отдельно, легендарный Костя Тáтар, рыжий и вальяжный. На этих джентльменов удачи сразу после войны не было никакой управы, столь умело они заметали следы, да и к тому же имели в нашем городке репутацию «честных», благородных воров.

Тут надо отметить, что я был неравнодушен к своему однокласснику, это была мальчишеская, порывистая и, конечно, без всяких темных умыслов любовь; и теперь, когда я увидел его такого, шагающего чуть впереди грозных и авторитетных урок, сердце мое наполнилось отчаянием, что сам я мал, тщедушен и безпомощен. И целиком завишу от своих, не дающих мне воли, родителей. И вместе с этим уничижительным чувством меня прохватывала восторженным холодком гордость за Женю, и я понял, почему низовские в классе заискивают перед ним.

Итак, мой одноклассник шел в кубанке на виду у всего стадиона и поигрывал тросточкой, его юное красивое лицо выражало презрительную, холодную отстраненность от гудящей толпы на трибунах, и в то же время он, несомненно, чувствовал внимание этой толпы, и оно, конечно же, было для него самым острым и сладким из всех переживаний жизни. Он был горд, что возглавляет шествие, а эти трое, следовавшие за ним, ни гордости, ни величия не чувствовали, они просто лениво и уверенно знали, что представляют силу, перед которой вот сейчас пасует многотысячная толпа, им было наплевать и на верхних, и на нижних, а в том числе и на тех вон немногочисленных стражей порядка со звездочками на серебряных погонах, не ведающих, с какого боку их можно взять. А юного своего друга они специально, намеренно выставили вперед, у них тоже было свое представление о красоте, они в своем роде были даже эстеты. И многое, как мне сейчас кажется, понимали тоньше своих оппонентов в серебряных погонах.

«Как мне сейчас кажется», - эту фразу я произнес напрасно, ибо все вышеизложенное, вся эта подоплека торжественного шествия на стадионе понятна мне именно сейчас, спустя несколько десятилетий; а тогда я просто любовался силой и красотой, ныне для меня красотой, конечно, сомнительной, - силой и красотой людей из какого-то другого, независимого от нашей монотонной жизни мира, людей безстрашных, ловких и умных. И мне до страсти захотелось попасть в этот мир, и ведь это было так просто, стоило только попросить об этом своего одноклассника. А он, без сомнения, увидел мою симпатию к нему и ответил мне тем же: подсел ко мне за парту, вежливо попросив моего соседа поменяться с ним местами. Он вблизи оказался ласковым и даже - в наши-то годы! - предупредительным человеком, и однажды, заметив, с какой завистью я гляжу на авторучку, самописку, как мы тогда называли, в руках одного нашего одноклассника из очень обезпеченной семьи, на следующий день подарил мне точно такую же. И не брезговал обращаться ко мне за помощью, ежели чего-то не ухватывал на уроке. Это совершенно сбивало меня с толку, я ровным счетом ничего не понимал. Наша дружба крепла, и я уж стал слегка снисходительно относиться к его вниманию, за что вскорости и поплатился весьма жестоко. А дело обстояло так: я попросил его показать какие-нибудь приемы самбо, коими он овладел заодно с гимнастикой, и он на переменке показал, но что-то там у него не совсем получилось, и он не только почти вывернул мне руку, но еще и уронил с грохотом на пол. Это был грохот костей - я представлял собой длинного и нескладного подростка, «шкилета», как иногда унизительно обзывали меня на улице. Я еле поднялся, да и не поднялся бы, если бы он мне не помог; на его лице было написано искреннее сожаление. И не просто сожаление - он начал с несвойственной вроде бы ему быстротой и горячностью в голосе извиняться передо мной, а я всё отворачивал от него лицо, как бы не прощая. И когда уже прозвенел звонок, и мы сидели за партой, он все извинялся шепотом, а я высокомерно, с физиономией обиженного принца, всё молчал. И тогда проявилось истинное его нутро, он похолодел глазами и произнес деланно безразличным тоном: «Ну, смотри».


Борис Сиротин в пору юности.

На следующем уроке он уже сидел на прежнем своем месте, а мой бывший сосед вновь оказался рядом со мной и нашептывал мне, мол, не водись ты с этим Женькой; я же не просто сожалел о случившемся, я испытывал что-то близкое к настоящему горю и ненавидел себя за свое позорное жеманство; мир настоящих, безстрашных, презирающих условности мужчин, мир, противопоставивший себя благовоспитанному сообществу скучных людей, перед коими ты всегда в чем-то виноват, - этот мир стремительно удалялся от меня. Но кабы я знал, что тем и кончится...

На завтрашний день у школы меня встретил высокий с близко поставленными глазами взрослый парень в маленькой кепчонке-восьмиклинке, надвинутой крошечным козырьком на лоб, и без разговоров схватил длинными, цепкими пальцами за нос. Я растерялся от неожиданности и боли, но руки мои сами пришли в движение, и я замахал ими, стараясь ударить парня, но он левой рукой легко отводил все мои удары, а правой продолжал выкручивать мне нос, при этом нагло и свысока улыбаясь. А потом перестал мучить бедную мою носопырку, но не отнимая пальцев и как бы даже брезгливо оттолкнул меня к кучке школяров, которые оцепенело наблюдали эту пытку. Я долго чувствовал на своем лице его гадкие пальцы, они словно отпечатались по обеим сторонам носа.

Кумира моего и близко не было, и это являлось самым точным доказательством, что именно по его команде прибыл сюда этот экзекутор. И, надо сказать, мое романтическое отношение к миру жестоких, но справедливых правил, к миру захватывающих дух безстрашных и ловких действий несколько пошатнулось. Но, самое главное, это заметил и мой теперь уже бывший кумир. В его глазах я прочитал промелькнувшее сочувствие, тут же сменившееся, однако, холодностью и равнодушием. Мы долго не разговаривали, но спустя где-то с месяц он сам подошел ко мне и, как будто ничего и не было между нами, предложил прийти сегодня к нему на день рождения.

Ох, уж эти дни рождения - я всю жизнь испытывал к ним какое-то недоверие, и в первую очередь, к своему собственному: конечно же, я с малых лет просыпался с ощущением праздника и сразу лез под подушку, где обязательно что-нибудь было, какой-нибудь плюшевый зверек или просто шоколадка. Но потом, в войну, под подушку ничего не клали, но дело не в этом: чем взрослей я становился, тем неприятнее была для меня суета, если я был свидетелем ее, в честь кого-то в сей день когда-то родившегося и вот, значит, не только наедине с собой, но обязательно на людях, при их всё более оживленных по мере опьянения поздравлениях отмечавшего это потрясающее мировое событие. В нашей семье ни отец, ни мать, ни тем более бабушка, всю жизнь занятая тяжким крестьянским трудом, никогда не праздновали дни рождения; я, правда, подозреваю, что именины свои бабушка Марфа как-то про себя отмечала; вот так и я отмечал - про себя - свои дни рождения. Ну потом, конечно, в особенности когда познал прелести вольной студенческой жизни, это стало для меня поводом напоить своих друзей и напиться самому, или же они сами меня напаивали, ежели у меня не было денег. Но утром в этот день я вставал все-таки с особым ощущением душевной строгости и печали, которое, однако, быстро сменялось радостью при мысли о предстоящем веселом застолье.

А уж эти раздумья при выборе подарка!.. И теперь я раздумывал: что бы такое подарить моему другу-врагу. И остановился на книге «Молодая гвардия» Александра Фадеева, которую купил с воспитательной целью для меня отец. Я и сейчас считаю, что это замечательная книга, пускай и переписывалась страдающим автором под давлением сверху. А уж в те годы она была чем-то вроде советского катехизиса, и надо сказать, мой подарок пришелся по душе виновнику торжества. Он принял книгу из моих рук и неожиданно сказал: «Обязательно дам почитать Леонидке». Это было настоящей загадкой: отважные, высокоидейные комсомольцы «Молодой гвардии» и... вор Леонидка! И только спустя много лет я понял, что никакого особого противоречия здесь нет: смелость и отчаянность, отвращение к предательству и любовь к Родине были тогда не просто близки всем, но составляли основную часть души каждого, включая и тех, кто противопоставил себя государству; да нет, не противопоставил, а просто нашел нишу в этом ампирном величественном, но холодном здании и до времени вольно существовал в ней.

Мать у Женьки оказалась настоящей красавицей, он и был похож на мать, только у нее на лице я не увидел того самого сероватого налета, который так отличал, но в общем-то не портил Женькиного лица. Она была молодой вдовой, муж офицер, погиб на фронте, и теперь вот, накрыв обильный по тем временам стол, торопилась в театр, где тогда играла знаменитая актриса, выжитая друзьями-недругами из МХАТа и ныне потрясающая местную публику. У нее был псевдоним - Бабахан - и его загадочное восточное звучание привлекало добрых обывателей не менее самой ее игры.

Женькина мать торопилась в театр, и от ее черного с переливами платья по комнате ходили душистые волны, я буквально задыхался от запаха ее духов, ослеплялся ее белыми обнаженными руками и белой высокой шеей, а когда она полным колыхнувшимся бюстом наклонилась ко мне и ласково попросила не стесняться и кушать, я и вовсе застеснялся. Я узнал потом, что она работает секретарем в суде и, забегая вперед, скажу, что именно это обстоятельство явилось в дальнейшем спасительным для Женьки; это обстоятельство и, несомненно, ее красота.

Она убежала, и мы некоторое время сидели за столом вдвоем, молча и сосредоточенно жуя - прóпасть - не пропасть, но зияющая глубокая щель между нами так пока и зияла. И тут пришел Хайдар; его не было тогда на стадионе, но я знал, и многие в городе знали, что есть такой человек, несколько уступающий по влиятельности Леонидке или Косте Тáтару, но тоже очень влиятельный в блатном мире, ему приписывалась молвой какая-то особая тихость и даже скромность, он никогда не вылезал вперед. И сейчас он тихо, совершенно неслышно оказался у стола и перепугал не только меня, но и Женьку - я это отметил с удовольствием: ага, и ты не такой уж непоколебимый и твердый, каким кажешься в классе среди обыкновенных пацанов!

2.

Сразу скажу, что Витя - или, среди своих, Хайдар - спустя годы умрет в тюрьме; но сейчас он был молчаливым черноволосым красавцем не красавцем, но симпатичным парнем с татарскими правильными чертами лица, правда, несколько широковат в скулах... Я напряженно вспоминаю его лицо и не исключено, что несколько приукрашиваю, и это неудивительно - ведьт о г д ая смотрел на него с восторгом и обожанием. Потому что он разговаривал со мной, как с равным, хотя, в общем, это был никакой не разговор, а так, отдельные спокойные и негромкие слова.

Присев на стул, Хайдар извлек из верхнего кармана пиджака, «чердачка» на фене, золотое кольцо, блеснувшее коротко и драгоценно - что оно из настоящего золота, я почему-то понял сразу, вслед за вспышкой желтого лучика, хотя никто в нашей семье золота не носил и не имел; я интуитивно понял, что воры поддельных вещей не дарят, потом я не раз убеждался, что это не просто не принято, но жестоко презираемо среди настоящих блатных. Настоящих, а не приблатненных, коих было все-таки больше.

Но вот Хайдар - неторопливость движений, негромкий голос... И память моя делает неожиданный прыжок, и я уже вижу другого Хайдара, года через два после этого дня рождения, Хайдара, только что вышедшего из тюрьмы, пьяного и потускневшего, то ли оттого, что пьян, то ли от недлинного, но, очевидно, изнурительного пребывания за решеткой. Месяца через два-три он снова сядет, но сейчас он на воле и глядит на меня неузнающими загноившимися глазами. Меня он не узнал, хотя я крикнул «Здравствуй, Витя!» Меня не узнал мой старый и добрый товарищ, именно добрый, это я почувствовал еще за тем столом на Женькином дне рождения. Он вел себя смирно, даже, можно сказать, смиренно, и если и произносил какую-нибудь фразу, то без фени, а обычным русским языком. Хотя и феней владел достаточно, ей я и научился у него и мне нравился тогда этот выразительный, употребляемый обычно с голосовой оттяжкой, язык. Кое-какие слова помню и сейчас. А тогда я их еще помнил довольно много, помнил и «мелодию» фени, и это производило на моих собеседников большое впечатление.

Но я все отвлекаюсь, а мне хочется еще и еще раз «прокрутить» в памяти тот вечер: Женя представил меня Хайдару, и тот согласился брать с собой на «дела» мальчишку без особой охоты, его смущал мой вид маменькина сынка, моя еще как бы невзрослая чистая одежда и интеллигентская худоба. То есть все то, что привлекало ко мне Женьку.

Итак, я сделался помощником вора, вора профессионального и умного, но перечислять наши подвиги, к коим я имел, правда, весьма косвенное отношение, у меня нет ни желания, ни сил. Да и забылось многое, такое забывается, когда хочешь забыть.

Но главное отчетливо и с чувством некоей страной признательности «учителю» помнится. Да он и был в чем-то учитель, почти без всяких кавычек.

Надо обязательно отметить, что брал он меня с собой далеко не всегда, лишь на самую мелочевку, а чаще пропадал где-то один; сбежав с уроков, я искал его, выспрашивал у всяких мелких воришек, которых знал лишь по мгновениям, когда они подобострастно здоровались с ним, но они глядели на меня злыми, с поволокой презрения глазами и ничего не говорили, дергаясь, как это принято у блатных, плечами и отводя в сторону и вверх голову. Иногда я находил его, и он был недоволен этим; но когда брал меня с собой, был строг и не допускал меня самого к «фраеру» либо тетке с сумкой. И я смотрел, как он «работает», загораживая его и отвлекая жертву нелепыми «детскими» вопросами. А работал он классно: увесистый бумажник, «лопатник», который только что оттопыривал задний карман здоровенного мужчины, в одно мгновение оказывался у него в руках, и он быстро передавал его мне; а меня пронзала трусливая и одновременно залихватская, восторженная дрожь, восторженная, хотя яркая вспышка воображения рисовала мне опомнившегося, разъяренного мужика с его огромными волосатыми ручищами; я быстро запихивал добычу за пазуху под пояс штанов. Чаще подобное случалось в автобусах, в толкучке, но однажды я был свидетелем и участником, конечно, особо виртуозной работы Хайдара, когда он обчистил богато одетого, «коверкотового» мужчину в тире - тот стрелял по жестяным зверушкам. Мужчина, помню, был лысоват, но еще молод и остроглаз: зверушки сваливались одна за другой. Коверкотовый, коричневый в крапинку пиджак он передал работнику тира, и тот держал его бережно и подобострастно, а сам мужчина, выпятившись назад, целился в очередную «жертву». Но вот жертвой оказался сам.

Характерным в Хайдаре было то, что он, по возможности, избегал обворовывать («чистить»!) женщин с сумками и сумочками, больше из жалости к ним, а еще он по опыту знал, что «улов» здесь будет мизерным, а риск, по причине особой женской бдительности, слишком большим. Это были в основном пожилые домохозяйки с грошами в кошельках, пустившиеся на поиск продуктов подешевле; но попадались в автобусах и «дамочки», но здесь в Хайдаре, возможно, пробуждалось эстетическое чувство, природное уважение к красивому и изысканному. Впрочем, возможно, я заблуждаюсь...

Одним словом, я не видел, чтобы Хайдар при мне взрезал чью-нибудь сумочку, хотя бритвой, «пиской» работал ювелирно, этому я не раз был свидетелем - ну, хотя бы в случае с тем стрелком из тира, оставшимся без бумажника и с разрезанным по низу задним карманом.

Вот уж сколько раз показывали по телевизору фильм «Место встречи изменить нельзя», и там меня невольно привлекает - и бьет по нервам - одно место, где речь идет об отточенной до бритвенной остроты монете, коей пользовались в Москве карманные воры. Но то - большая столица, московские воры мыслили, как видно, крупнее и изощреннее наших, в нашей же столице республики Мордовия, маленькой и захолустной, действовали по старинке, писками. И писки эти быстро выходили из строя, ломались или просто затуплялись, и вот однажды, будто кто подтолкнул меня, я вспомнил об отцовских запасах, и этот кто-то, который подтолкнул, подсказал мне пригласить к себе домой Хайдара - мысль такая не могла прийти мне в голову самостоятельно, и надо было бы написать - Кто-то, с большой буквы. Потому что последствия были большими, важными, спасительными для меня. А лезвия были замечательные, немецкие, каждое в плотной глянцевой упаковке - их отцу привозил из Германии друг, который служил там после Победы в наших войсках.

Я знал, что матери до вечера не будет дома, и приглашал широким жестом, а Хайдар сомневался и отказывался. Но я убедил его, что дома точно никого нет, и он согласился. Мы вошли в нашу квартиру осторожно и неслышно - я невольно подражал Хайдару, его мягкой, кошачьей повадке, я даже затаил дыхание, как будто входил не в собственное жилище, а в чужое, и с недобрыми помыслами. Мы вошли, и я усадил его в кресло возле письменного стола, а сам воззрился на толстую пачку красных тридцатирублевок на этом столе; рядом лежала записка мамы с просьбой отнести деньги отцу на завод.

Я совсем забыл сказать, что уже вовсю шли летние каникулы, экзамены я сдал нормально, и мама позволяла мне располагать временем.

Вслед за мной на пачку воззрился и Хайдар, но быстро отвел глаза и продолжал спокойно сидеть в кресле, где обычно после работы любил отдыхать отец с книгой в руках, а я пошел в другую комнату и стал искать лезвия. Я вскоре нашел их, взял несколько штук и вернулся к Хайдару. И тут вдруг оглушительно зазвонил телефон на письменном столе. Хайдар вздрогнул, телефонные звонки были знакомы ему только по отделениям милиции, где ему иногда приходилось проводить время на безплодных для «оперов» допросах, ибо никаких вещдоков и свидетелей у них не имелось, лишь подозрения. Телефон позвонил и умолк, Хайдар взял лезвия и вдруг сказал мне то, что я запомнил навсегда: «Тебе надо кончать бегать со мной, мальчик. Будь у меня такая хата и нормальные родители, я не пошел бы воровать. А у меня отчим - пьяница и мать больная...»

«Бегать» означало, разумеется, соучаствовать, и когда я представил, что лишусь этой новой жизни, полной риска, но сулящей распоряжаться своими собственными, то бишь чужими, и все-таки ну как бы собственными деньгами, то запротестовал горячо и сбивчиво: мол, нет, мне нравится так жить, и так далее. Я уж давно представлял себе, как заимею эти «собственные» деньги и поведу Люську, девчонку с первого этажа, в ресторан. Это для нее я, как кошка, как легендарный вратарь «Динамо» Хомич, бросался в самодельных воротах за тряпичным, грязным и хлестким мячом, не щадя боков, а она равнодушно и подолгу смотрела на это в окно. Я поведу ее в ресторан, мимо которого часто прохожу и слышу оттуда такую завлекающе-громкую джазовую музыку и приглушенный гул безпечальных или завораживающе-надрывных голосов. Там шла насыщенная чувствами жизнь, там «отдыхали», как принято было говорить, настоящие мужчины и красивые, томные женщины. Однажды вечером плотная штора на ресторанном окне оказалась отдернутой, и это было как раз окно перед небольшой сценой, где группкой стояли музыканты и, слегка раскачиваясь, выдували из блестящих своих инструментов красивую и печальную мелодию, приглушенно, но отчетливо звучащую сквозь окно. Там был и один со скрипкой, и он извивался очень грациозно, как мне показалось. Но привлек мое внимание, прежде всего, саксофонист, густой и волнующий, чуть безстыдный тембр его инструмента. Саксофонист держал свою большую и сверкающую, изогнутую штуковину обеими руками, и мне чудилось, что это какая-то фантастическая ослепительная дева изогнулась в его страстных объятиях, и он целует ее в губы. Это были мои мальчишеские «художественные» фантазии, это было как раз то чувство, которое и вовлекло меня в мир опасных, и, вскоре выяснилось, весьма заурядных приключений.

3.

Заурядным уже было то, как мы с Хайдаром питались. Воры и воришки чаще всего кучковались днем в нашем парке, там-то, в обыкновенной столовке, которая вечером нагло величала себя рестораном, мы и вкушали свой скудный харч. Это была, как правило, тощая котлетка с гарниром из перловки и кисель либо компот. Надо сказать, Хайдар тогда, в дни нашей дружбы, почти не употреблял спиртного, хотя ему постоянно предлагали; выпивал стакан лишь тогда, когда приходил черед «проверять облигации», как называлось среди воров флирты здесь же, в парке, с растрепанными и нетрезвыми девушками. Меня он к ним не подпускал. Но не пускала и некая преграда в самом мне, так что я ни разу не испачкался с этими девицами.

Я сейчас думаю, сложись у Хайдара судьба полегче, будь она чуть благосклоннее к нему, он мог бы стать - с его внешностью, умом и умением держать себя, - он мог бы стать немаленьким человеком в честной жизни. Но все дело в том, что эту жизнь он как раз и не считал честной. Так, в замкнутом, удушающем круге он и закончил свои дни...

Да, питались мы в столовке, и, хотя я сейчас назвал котлетку тощей, а обед наш скудным, тогда он казался мне куда аппетитней домашней еды; там, дома, мама порой заставляла меня обедать чуть ли не из-под палки, и я воротил нос от густо-красного, с блестками жира, наваристого борща; а здесь я проглатывал сухую и безцветную еду одним махом, не отставал от Хайдара, который не любил засиживаться за столом. Он вообще не любил подолгу задерживаться на одном месте и потому всегда ускользал от милиции. Они считали нас «гадами», впрочем, «нас» - сказано не совсем точно, я был, наверно, всего лишь гаденыш в их понимании, или, точнее, гадкий утенок, из коего со всей тайной, неведомой мне самому силой собирался вырасти лебедь, но, возможно, так и не вырос...

Хайдар все время был подвижен, постоянно перемещался, и делал он это не суетливо, лицо его было спокойным. Что же, «работа» требовала такой подвижности и такого спокойствия. И еще соображения, какие места в городе следовало, а какие не следовало посещать. В ресторане ему делать было нечего, хотя карманы там уж наверняка набиты деньгами, деньги, я представлял, валялись там и на полу. Он рассказывал мне, что в ресторане гуляют барыги и снабженцы, там много негласных агентов милиции, и единственный вор, позволяющий себе захаживать туда, был Костя Тáтар; но это был «вор в законе», и он ничего не опасался, для него и тюрьма была только чуть теснее и тише вольной жизни. Так рухнула моя золотая мечта о ресторане; но потом, в годы, лежащие далеко за пределами этого рассказа, я вполне и досыта «насладился» ресторанами, просадил там кучу денег, коих порой зарабатывал много, и все равно на рестораны их не хватало; я вполне насладился общениями с друзьями за ресторанным уютным столиком, нашими «умными» разговорами и блеском благодарных за угощение и участие в этих разговорах девичьих очей; зато ныне я охладел к ресторанам, вернее, они охладели ко мне, а развелось их невообразимо много, и там сидят все те же, в сущности, барыги и снабженцы с тугими кошельками, только называются они сегодня благопристойными именами банкиров, менеджеров, дилеров. О, Господи!

Единственное скромное утешение, что слово «дилер» хорошо рифмуется со словом «киллер».

Нет, я вовсе не злопыхаю и не завидую, разве только немного, мне достаточно скромного нынешнего существования, к тому же еще и с возможностью вспоминать свою непутевую юность, перешедшую затем тоже не в очень-то высоконравственную молодость. И я вовсе не хотел задевать нынешнее время, но чувствую, что уж коли задел, не избежать мне и дальнейших спонтанных (модное слово) упоминаний о нем.

Но вернемся опять к временам давним. Мое частое отсутствие дома - это при том, что вечерами я поздно не задерживался, - мое частое отсутствие стало настораживать маму. Она, разумеется, не могла и предположить, что я общаюсь с отпетыми людьми, но какая-то смутная догадка брезжила в ее чуткой душе. И не столько мое частое отсутствие, сколько, я думаю, изменившееся выражение моего лица, тень греха и новые интонации в речи насторожили ее. Надо сказать, она была характера переменчивого и порой весьма жесткого. А я на ее замечания насчет новых моих манер дерзил и отворачивал небрежно и с сознанием какого-то там собственного величия голову, когда нужно было смотреть ей в глаза. И однажды у нас вышла крупная ссора, и в пике ее я вдруг, неожиданно для себя, закричал, задергавшись «по-блатному»: «Я помантулюсь! Помантулюсь!» Я повторил это гадкое слово раз пять, мама приняла его за ругательство, побледнела и зловещим, тоже, видно, неожиданным для себя шепотом, раздельно выговорила: «Убирайся вон!»

И я пулей выскочил из дома, и только уж потом, на ходу немного придя в себя, сообразил: мама подумала, что я кричу на нее матом... А между тем слово «помантулюсь» означало на фене «порежусь», порежусь, дескать, бритвой; и я однажды видел, как один припадочный блатняк, выкрикивая это слово, полосовал себя по лицу «пиской», и я с содроганием глядел, как щека его сперва мертвецки бледнела, но тут же на ней обозначалась тонкая алая полоса, еще через секунду уже брызжущая горячей даже на взгляд кровью... Так он был обижен на кого-то; вот и я, стало быть, подражал ему. Боже, как стыдно сейчас! Прости!..

Но необходимо добавить, что шрамы на лице приблатненные носили как знаки отличия, и ни на кого, кроме меня, помню, та истерика не произвела ни малейшего впечатления. Я не мог представить себе, что так может вести себя Хайдар, я не то что истерики, громкого гневного слова от него не слышал.

В тот день я без труда нашел его в парке, в той же столовке, и он купил мне обед, который я с громадным аппетитом и как-то нервно сожрал за минуту. И вдруг представил себе, как огорчена мама, она уже, наверняка, простила мне мою странную выходку, а себе не могла простить, что я убежал не пообедав - кормить и вообще обихаживать семью было для нее наипервейшим делом.

Я быстро слопал обед, а Хайдар, пока я его заглатывал, спокойно и внимательно смотрел на меня: нет, никак он не мог понять, зачем, почему я убегаю от сытной нормальной жизни к нему, выбравшему себе погибельный путь от великой нужды и неустроенности. Что путь его погибельный, я думаю, он сознавал отчетливо, иначе бы не умер в тюрьме, вовсе пропащие души там выживают. Хотя, конечно, бывает разное...

Хайдар смотрел на меня, а я ему рассказывал, что произошло дома и что я не хочу возвращаться туда, и не смогу ли нынче переночевать где-нибудь вместе с ним.

4.

И мы ночевали у него дома, точнее, на крыше барака, в котором, в маленькой комнатке, ютились его мать с отчимом; а еще точнее, не на самой крыше, а на козырьке над крыльцом, куда Хайдар затащил какое-то тряпье. Я под этим тряпьем замерз под утро, да еще и роса выпала обильная, и мы встали совсем мокрые; зато не надо было, да и негде, умываться. Но эта ночь пронзила меня не только холодом и влагой - лежа на спине, я смотрел на звезды и меня охватывал вселенский ужас от их непостижимой далекости и полного, величественного безразличия ко мне. Безразличия - но почему же тогда под сердцем у меня трепетала и словно бы звенела какая-то жилка; я знал про нее с самого раннего детства, и все в семье думали, что у меня порок сердца, хотя врачи ничего серьезного не находили; и вот сейчас, лежа под нищенским тряпьем, я вдруг почувствовал, что жилка эта трепещет как бы в такт дрожанию звезд, вернее, от этого дрожания она и трепещет... Я понял это и испугался сопричастности огромному и загадочному миру. Меня не загораживали от него ни мать с отцом, ни учеба, ни увлечения собиранием марок либо ездой на велосипеде; я был просто мелкий воришка, как бы вовсе обнаженный перед внимательным - теперь я уже знал, что внимательным и неравнодушным Небом, и мне нечем было укрыться от этой устрашающей внимательности.

Но ничего такого я не почувствовал бы тогда, не будь во мне изначального страха перед непонятным, всемогущим и наказующим Богом, которому перед сном шепотом молилась бабушка, выпрашивая у Него всяческих милостей; этот страх был, как я считал тогда, слабой стороной моей натуры - еще бы, ведь я носил сначала звездочку октябренка, а потом галстук пионера и едва ли не наизусть знал ужасающую меня ныне поэму Багрицкого «Смерть пионерки», которая наводила на меня и тогда ужас - но другого рода, одним только двустишием: «Тоньше паутины из-под кожи щек тлеет скарлатины смертный огонек». Скар-ла-тина, - это было чудовище, пожирающее бедную девочку, и я восхищался ее мужеством, когда она отвергает крестик: «Не противься ж, Валенька, // Он тебя не съест, // Золоченый, маленький, // Твой крестильный крест…» И тут же подспудно думалось, что не отвергает ли она тем самым и свою собственную жизнь... Все это смутно и неразборчиво бродило в моей голове и, разумеется, не выражалось такими вот «взрослыми» словами; но я глядел на крестик на бабушкиной груди и любил этот крестик, как любил и саму бабушку; и тут же отвергал его. А, отвергая, сразу наполнялся страхом неизбежного наказания. Это невозможно объяснить обыкновенной трусостью, хотя и она была, кажется, где-то рядом - страх имел разные оттенки и преобладающим из них сейчас мне представляется смирение, с коим я безоговорочно принимал Высшую волю и Высшую власть, - это и дало мне впоследствии свободу, пусть и весьма относительную, от власти земной. И тогда, звездной пристальной ночью, я не трусил перед Небом, а с т р а ш и л с я его - вещи, по-моему, очень разные.

Ощущение Бога над собой возникло во мне с неожиданной закономерностью, хотя в прямом значении и смысле само это слово я, конечно, услышал впервые от бабушки; однако она никогда не заговаривала со мной на эту тему, не проводила «бесед». Наверняка, ей хотелось что-то сказать внуку, но папа мой был категоричен в отношении религии, и она побаивалась его... Ах, эта отцова категоричность! - сравнительно недавно я понял, что при всей своей верности установкам партии он все-таки был глубоко православным человеком, сам не замечая этого: состояние духа и вообще все внутреннее биение его существа принадлежало иным, древним и непоколебимым заветам, тем более что они внешне, пусть чисто внешне, но в чем-то совпадали с партийным строгим моральным кодексом. Он лежит на кладбище того самого города, где и проходили мои детство, юность и молодость, о коих я нынче вспоминаю, лежит под звездой, а не под крестом, и у меня каждый раз, когда приезжаю, возникает мысль как-то запечатлеть на его скромном железном памятнике еще и крест, но я почему-то не решаюсь... Зато в ногах у папы очень быстро выросла и широко раскинулась яблоня-дичок; в очередной приезд мне пришлось даже отпиливать некоторые ветви, мешающие покраске оградки и памятника; я отпиливал сильные, корявые ветви - в одну из них намертво вросла и запеклась там железная пика оградки - и страдал от сознания некоего сотворяемого мной кощунства, а на меня меж тем сыпались алые и довольно крупные яблоки. Из суеверного, безсильного чувства я не съел ни одного, хотя яблоня, а может, и сам папа мой как бы предлагали мне совершить это...

Но как я удалился от прямого повествования!

Итак, страх мой перед неизбежным наказанием за неправедные поступки появился без бабушкиных назиданий, сам по себе и задолго до того, как я стал совершать такие поступки. Не знаю, может быть, на меня подействовали строгие глаза Христа с маленькой иконы, освещенные слабо и таинственно мерцающей лампадкой... Лампадка мерцала в верхнем углу бабушкиной спальни над ее головой, напротив стояла моя кровать. И я склоняюсь к мысли, что взгляд Господа пробудил во мне так называемую генную память, и я наивно, искренно, исключительно для собственного мальчишеского благополучия уверовал в Него. Я даже позже, когда подрос, неожиданно для себя сочинил стишок, который, кажется, действовал, ежели я пугался какой-нибудь зловещей приметы: «Не боюсь я никого, ничего, // только Бога одного, одного». Откуда он взялся, этот стишок, я ведь не сочинял его, он пришел сам и как бы распевался во мне, я успокаивался. Я рос мнительным мальчиком, и каждая болезнь на нашей улице, тем более смерть, воспринимались мною как весть о собственной скорой болезни и смерти. Но вот, слава Богу, пока жив и даже способен открыто, не таясь ни от кого, рассказывать о своей взбалмошной и греховной молодости.

Верую ли я сейчас? Да! «Верую, Господи, помоги моему неверию!» - лучше этих слов из Евангелия не скажешь. Сомнения, диктуемые жестокой и плоской реальностью, черными всполохами проносятся в моем сознании, но я вижу и Свет. Я его вижу всегда и совершенно уверен в одном, что люблю Христа, что Он близок мне, и не только как человек, но как Господь, на Коего уповаю... продолжая грешить, и очень редко, но вдруг проваливаться в черную щель сомнения... Но Он протягивает мне незримую Свою руку, и я снова вижу Свет и радуюсь Ему.

Я люблю Христа, и это единственный случай, хотя слово «случай» никак здесь не подходит, - единственный случай, имеющий протяженность через всю мою жизнь, когда слово «любовь» несет первородный, не замутненный страстью или корыстью смысл. Но не скрою - нет, не в чувстве моем к Господу, но в моих мысленных обращениях к Нему, чаще всего, просьбах, есть, несомненно, все та же мальчишеская корысть...

5.

Пора вернуться к тому самому утру, когда мы, взбодренные свежеcтью и умытые росой, отправились в город «на дело», ибо карманы Хайдара были пусты и мысли его, да и мои тоже, работали в направлении чужих карманов. Но я еще продолжал бредить прошедшей ночью, во мне, хотя уже вовсю пригревало солнце, все продолжался ночной «звездный» озноб, и я постоянно спотыкался, идя за Хайдаром. С этого момента я буду все больше и больше отставать от него, пока он и вовсе не скроется из глаз, и это будет огромным облегчением для нас обоих. Вскоре я твердо сказал ему, что больше с ним не «бегаю». Он только обрадовался, похлопал одобрительно по плечу.

Я, конечно, не вполне точен, когда говорю «с этого момента». Сомнение в правильности выбора постоянно заставало меня врасплох и чаще всего, когда надо было помогать Хайдару, а не сомневаться и каяться. Я выбрал себе этот короткий путь, всего лишь ослепясь тем «стадионным шествием» Женьки, - между прочим, потом я ни разу не видел его среди воров, он был умен и расчетлив. Нет, вспоминаю один эпизод. Но об этом чуть позже.

Да, сомнение и раскаяние... Они усилились после посещения нашей квартиры Хайдаром, после тех его слов. И ведь он не взял и не мог взять ни одной тридцатки из той толстой пачки, не мог - я был в этом уверен совершенно твердо. Отец, когда я пришел к нему с деньгами, пересчитал их и удовлетворенно положил пачку в ящик служебного, всегда поражающего меня размерами, стола.

Слова Хайдара как бы звучали во мне постоянно, но они были лишь на поверхности того душевного и духовного фона, который называется просто совестью. Со-весть, - так раскладывается это слово, о чем я узнал значительно позже; но весть о том, что я живу неправильно, нехорошо, постоянно и порой до боли пронзительно, как стрела Света, пущенная сверху, укалывала сердце, тревожа и выправляя мою заблудшую душу. И вскоре я распрощался с этим своим романтическим и порочным порывом к власти над людьми, которых ты вроде бы в состоянии наказывать либо миловать. Как, впрочем, и они тебя. Никакой власти я, конечно, не достиг, о том, что я «бегал» с Хайдаром, не узнали даже в классе, даже низовские, хотя у них-то везде были глаза и уши... Наверно, это Господь испытывал, проверял на прочность мою юную душу...

Но вот тот особый случай с Женькой. Не уверен, внесет ли он что-нибудь новое в мой рассказ, но почему-то очень хочется рассказать, из-за Леонидки, которого я увидел рядом с Щередей на стадионе. Так вот, в мои руки попала книжка про вора Жмакина, растрепанная, изданная, по-моему, еще в конце двадцатых годов; там вор Жмакин, конечно, перевоспитывается, перековывается, но, прежде чем перековаться, совершает целый ряд впечатляющих красотой и ловкостью краж, но не это все-таки главное. Главный нерв романа в том, что Жмакин влюбляется в положительную и обворожительную девушку, эту чистую любовь он никак не может совместить в душе со своим таким изящным, но грязным ремеслом и едва не кончает с собой. Эту книжку, когда я рассказал о ней Женьке, и попросил он принести на стадион, в задний его, заросший бузиной закуток, где ему назначил встречу скрывающийся от милиции Леонидка. И мне, значит, назначил, коль очень желал прочесть эту книжку. И мы сидим на траве, и я рассказываю нервному, нетерпеливому Леонидке содержание романа, и синие глаза его светятся вниманием и поразительной чистотой. Он постоянно трогает рукой косой чуб на лбу, а потом ею же выхватывает из моих рук книжку. Леонидка был стройный, даже сказать, спортивного вида парень выше среднего роста, он мог запросто слиться с толпой, из толпы его выделял только взгляд, направленный в одну точку - отработанный прием презрения: не замечать никого вокруг …и видеть всё. Мне кажется, что послевоенные воры отличались от нынешних громил с бритыми затылками и золотыми цепями простотой одежды и особой элегантностью облика - ведь всё же это были, пусть и испорченные, но дети страны, могучей, победоносной державы... Впрочем, я все еще смотрю на них глазами неравнодушного подростка.

И Леонидка, и Щередя канули потом в тюрьмах. А мой школьный друг, когда я уже отдалился от него, чуть не загремел вслед за ними, но отделался двумя условными годами. Он совершенно потом выправился в жизни, долго и упорно учился - сначала в военном училище, а потом, заочно, в гражданском институте, и недавно ушел в отставку в чине полковника. Он живет здесь же, в нашем городе на Волге, и мы часто встречаемся с ним летом на пляже. Прекрасный семьянин, на пляж приходит с двумя внуками, я радуюсь встречам с ним и замечаю в нем ответную радость; мне теплее оттого, что он живет неподалеку и всегда можно набрать, если захочешь, номер его телефона...

А я… Тогда я был совсем молодым, молодым человеком и все столь утомительные и в конечном счете неинтересные приключения жизни были у меня впереди. Я кое-чего добился, меня, известного поэта, давно узнают на улице те, кому не лень узнавать; а нынче я нахожусь в странном положении известного, но никому не нужного человека...

Сентябрь 1997 - январь 1998 г. Переделкино - Самара.

См. также

66
Ключевые слова поэт Борис Сиротин
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
1
1 комментарий

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru