Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:




Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.







Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Знамение времени

Ландыш на Вознесение (Окончание)

Фантастическая повесть.

Фантастическая повесть.

Окончание. Начало см.

Об авторе. Людмила Леонидовна Листова инженер-электрик по образованию. Живет в Иркутске, редактирует Православную газету «Верую!» Михаило-Архангельского храма. Автор семи книг прозы. Публиковалась в журналах «Сибирь», «Россия молодая», «Москва». Лауреат премии Святителя Иннокентия Иркутского.

II. СРЕДА

1.

По средам они ходили к Глебушке. Крестник Дионисия умирал от лейкемии.
День начался нерадостно. Василисса пришла полить ландыш. Но его почти уже не было. На слабом бледном растении, доедая соцветие, сидела чёрная мутантная гусеница. Женщина брезгливо стряхнула её, бережно сорвала цветок, осторожно спрятала на груди веточку с двумя оставшимися бутонами. Принесла домой, поставила в воду, выкроив немного из своей и без того скудной дневной порции.
Ангел-Хранитель уже собирал с пола алмазы её горьких слёз, как вдруг позвонил Тю Ань.
— Васса, завтра будет служба! — зазвенел в минифоне его весёлый голос.
— Вот радость-то! А как же ультравизор?
— Мы его прихлопнем. Я нашёл на свалке старый шумовой зонт, думаю, батарей на пару часов хватит. Так что приходите. Всех наших я уже обзвонил.
— Конечно, Тю, мы обязательно придём. Спаси тебя Господи! — обрадовалась Василисса. Она уже не чувствовала дурноты от голода, и боли отступили, и дышать стало легче, и даже среди серых облаков ей почудился тусклый солнечный проблеск.
— Ну Тю Ань, ну молодец! — всё повторяла она, пока готовила дочке завтрак.

Тю Ань был китайросом. Эта особая многочисленная народность стала плодом смешения русских и китайцев после «Договора Четвёрки», в результате которого на особых условиях часть этих мест разрешили заселить китайцам. Удивительно, но поначалу немало китайросов становились православными. Укрепившаяся было русская набожность, причудливо соединяясь с китайским многочадием, на короткое время увеличила приток верующих в православные храмы. Так умилительны были эти маленькие китайчата с голубыми глазами, с благоговейным любопытством и детски чистой верой взирающие на многочисленные в ту пору златоглавые купола церквей. Потом «Совет Десяти» принял свои драконовские законы, и мерзость запустения за какие-то полтора года, как плесень, расползлась по стране. Вновь полетели наземь золочёные купола…

На огромных просторах разрушалось множество брошенных заводов. На стадионах, полях, заросших гигантскими мутантными осотами, бегали двухголовые лошади, дикие псы сбивались в жуткие людоедские стаи. В обгорелом, искорёженном и загаженном лесу можно было неожиданно увидеть заросшую мхом табличку «Теннисный корт» или наткнуться на вполне сохранившиеся корпуса санатория. В этом умирающем мире порой ещё одиноко перекликались уцелевшие птицы или, задавленный мусором, печально тренькал ручей. Одного только не было здесь — людей.
Оставшиеся китайросы, хуаю, молодухи, ньюмены под мировую дирижёрскую палицу скалозубых янки, словно дворец из песка, строили в удушливых городах свой «земной рай», полный удобств и праздности, обременительной роскоши, сжигающей, как в крематории, последние деревья, травы, цветы, воду, воздух…

…Матюня, вытянувшись на цыпочках и слегка балансируя в воздухе руками, очень чисто взяла последнюю ноту в музыкальном этюде, который собиралась спеть Глебу. Мать улыбалась, сказала радостно:
— А мы завтра в храм идём! Дядя Тю Ань звонил.
— Ура-а! — звонко вскрикнула Матрёша, потом, осёкшись, добавила, — слава Тебе, Господи! Но ведь там ультравизор, едальня эта…
— Ничего. Бог поможет. Тю фономодулятор нашёл.
— Мамочка, а я как чувствовала. Утром проснулась, так хорошо, так тепло на душе. Вдруг показалось, вот откроется дверь, и увижу папу, Ванечку. И Глебушка не умрёт…
— Доня ты моя ласковая, — обняла её Василисса. — Давай отдадим ему наше дарёное яблоко. Оно хоть и модифицированное, но сладкое. Пусть порадуется.
— Конечно, отдадим. Пошли скорее.

2.

В семье церковного старосты Петра Исаева и певчей Наталии умирал от лейкоза третий ребёнок. Год назад в один месяц преставились младшие сын и дочь. Теперь угасал и старший — Глеб. По всем признакам, по медицине и просто по виду отрока было удивительным, что он ещё живёт. Но он жил, и его взрослое мужество, а главное, какая-то невероятная сила духа, горящая в нём, просто поражала. Наверное, с такой верой выносила колесование великомученица Екатерина и шёл по пустыне с набитыми в сапоги гвоздями мученик Каллиник.

Когда Исаевы выехали из-под отравленного города, было уже поздно. Рентген нахватали все.

Тишина. Вот главное ощущение, которое вынесла Василисса из их дома. Хотя всё уже было позади: по-монашески прячущая в платок лысую голову Наталья и клокочущий надсадный кашель Петра; и слабый лампадный свет, ласкающий исхудалые, провалившиеся щёки Глебушки, и синяя лучезарность его скорбных и ласковых, непреклонных, уже видящих запредельное глаз; и жёлтое дарёное яблоко в его скелетно-худой ладони; и дрожащий от слёз голос Матюни, выводящей хрустальную мелодию, — Василисса снова и снова погружалась душою в ту особую, на краю могилы полную любви и жизни тишину этого дома. И всё стояла перед её внутренним взором пронзительная сцена: Матрёша молча сидела у постели Глеба. Он неподвижно, не мигая, смотрел на неё, потом тихонько протянул руку, хотел было дотронуться до бледных пальцев, но остановился, кисть его обмякла, словно увяла, и голый череп ещё туже впечатался в серую подушку.
«Нет, не судьба вам, детки... Здесь уже не судьба», — горько, просто, отрешённо думалось Василиссе, когда они снова вышли на улицу. Сразу же мимо них пронеслось два грохочущих саранчоуса, выпустивших им в глаза вонючее бурое облако. Натянув маски и капюшоны, мать и дочь заспешили домой. Обогнули облупившийся дом, вошли в бывший сквер с пустым засохшим фонтаном, вывернутыми корнями мёртвых деревьев, с утрамбованной до бетонной твёрдости землёй под бывшими клумбами.
По дороге им навстречу плыло хуаю. Впрочем, когда оно приблизилось, Василисса поняла, что это всё-таки женщина. Жирное тело тяжёлыми пирогами и булками лезло из одежды. Казалось невероятным, как эти, с белёсыми полосами, будто шорканные об асфальт синие штаны выдерживают распирающие их бёдра и бревноподобные ноги. Живот, обтянутый короткой майкой, лоснился вокруг чёрной ямы пупа. Огромная грудища, увешанная золотыми оберегами, знаками зодиака, цепями, тяжело колыхалась в такт движению и едва не вываливалась из низкого выреза. Все эти пуды мяса увенчались маленькой головой с куцыми сальными волосами и взглядом, с которым лучше не встречаться. Вид ее был столь безстыден и безобразен, что в ней вообще с трудом угадывалась женщина. Казалось невозможным заговорить с нею и услышать в ответ что-то кроме громового трубного рыка. Василисса опустила глаза и быстро прошла мимо.
— Ма, давай к тёте Нафе зайдём, — сказала вдруг Мотя. — Она обещала нам журнал какой-то, помнишь?
— Ладно, пошли, — отозвалась мать, — она же тут недалеко живёт.


3.

Еннафа Филаретовна, происходившая из древнего дворянского рода Ланских, была преподавателем матери Вассы ещё в годы её учёбы во Втором городском мединституте. Дочь диакона Леонида — рыженькая смешливая Оля с большими, как два туманных озера, серыми глазами, рано оставшаяся без матери, как-то странно привязалась к этой изящной, аристократического вида женщине. Её двое красавцев-сыновей вместе со смешливой Олей, оставившей бабе Тане годовалую дочь, уехали куда-то. И теперь тётя Нафа вот уже много лет жила отшельницей в плену дорогих воспоминаний и вынужденного одиночества.

После того как уехали и, скорее всего, погибли её «мальчики», а она распродала и отдала на храм все свои ценности, в том числе и фамильные бриллианты, двери её пустой, просторной комнаты, где будто бы гулял ветер, никогда не запирались. Она не боялась больше ничего.
Василисса с Мотей застали её с книгой на старом развалившемся кресле.
— Нет, ты послушай, — как всегда, без предисловий, своим бархатисто-низким голосом произнесла она, — в видении праведного Иоанна Кронштадтского: «Я спросил: «Скажи, отче, а младенцы как?» Старец сказал: «Эти младенцы тоже пострадали за Христа от царя Ирода, а также и те младенцы получили венцы от Царя Небесного, которые истреблены во чреве матери своей и безымянные…»

— Что вы вдруг об этом? Вы же?..
— Да, милая, и я! — быстро перебила её Еннафа Филаретовна. — Не я, так — мне! Усыпили — и всё. Мол, медпоказания, масса патологий, а сами — на фетальную терапию, он уже большой был. Младенчик.

Василисса делала ей выразительные знаки, указывая на дочь, мол, не надо при ней. Но Еннафа Филаретовна не обращала на это никакого внимания, только резче и твёрже задвигались её белые губы. И в этой её откровенной безжалостности и к себе, и к тем женщинам, и к убиенным детям, к Матюне, даже к ней, Василисса снова почувствовала то крайнее состояние человека, который уже не выбирает слов и средств. Такое теперь было всюду. Это когда у человека всё в порядке, он живёт в нормальных условиях, соблюдая какие-то правила приличия, например, по праздникам ужинает в ресторане, положив на колени чистую салфетку, пользуется ножом и вилкой, говорит вежливые слова. Но вот — цунами, землетрясение, война, и все эти условности мгновенно испаряются, и страшная борьба за выживание зачастую лишает человека еды, крова, самой жизни, превращая его… В кого? Ну, скажем так: условности отлетают, как шелуха. Итак, теперь землю уже «доживали», равнодушно и безжалостно. Холодно и безумно. Но человеком! Как трудно оставаться человеком. До конца.
— Тётя Нафа, да остановитесь же! — резко сказала Василисса.
— Да… — вдруг смягчившимся тоном отозвалась Еннафа Филаретовна. — Прости, голубушка. Насиделась одна… О-ох! Бо-о-льно как… Вчера, укрываясь от саранчоуса, оступилась на лестнице, видно, трещина по старому перелому. Помоги приподняться.
Василисса подошла к креслу. Ухватив женщину под мышки, приподняла, почувствовав уже совершенную безплотность тела с мелкими хрупкими косточками. Совсем близко увидела водянисто-бледное отёчное лицо с прекрасными карими глазами, полными слёз.
— Спаси Господи, — тихо поблагодарила она, погладила Василиссу по плечу.
— Да… — снова раздумчиво повторила она. — Скоро всё кончится…
Василисса опять выразительно кивнула, показывая на Матрёшу, и сделала жест надевания наушников.
— Матюня, хочешь послушать свою любимую? — ласково спросила Еннафа Филаретовна девочку.
— Ой, хочу! — обрадовалась та. Ей надели наушники.
— Подвинься ко мне поближе, голубушка, — позвала хозяйка Василиссу. — Хочу рассмотреть тебя. Как похудела! Совсем не ешь?
— А-а, да ладно там… — придвинулась гостья.
На столике рядом с креслом стояла в рамке старая фотография: венчание рабов Божиих Александра и Еннафы. Белое, как из пены, воздушное платье, облако трёхрядной длинной фаты по плечам. Невеста — нежная, словно… Говорят, были такие прекрасно-непорочные цветы — лилии. Жених, как молодой тополь, были такие деревья; стройный-стройный, русые вьющиеся волосы, пушистая борода, бездонная синь глаз. Какая пара…
— Как же вы были красивы! — с каким-то смешанным чувством радости и сожаления воскликнула Василисса. — Как же может быть красив человек! Скажите, а в те времена уже были эти, которые теперь хуаю? Сейчас встретили…
— О-ох! Грехи наши тяжкие… Были. Уже тогда их становилось всё больше.
— Но почему, откуда это пошло?
Еннафа Филаретовна задумчиво заправила в пышную причёску длинный серебристый локон. В этом движении лёгкой ломкой руки, обтянутой чёрной материей свитера, было столько восхитительной забытой женственности, что у Василиссы защемило сердце.
— Сейчас, миленькая моя, с силами соберусь… Теперь-то, когда уже всё идёт к концу, трудно сказать. Безбожие, безстыдство… Люди пали, и Бог тут же дал им стыд. Как посох или как бич? Стыд — за грех совершённый и предостерегающий от новых грехов… Как там у Достоевского: если Бога нет, то всё позволено. А нет стыда — всё можно? Стыд — ограда, тормоз, предтеча страха Божия. Началось… Как, когда началось? — она задумалась, помолчала, потирая пальцами высокую бровь. Потом тихо спросила, обращаясь как бы к себе. — У нас в России, может, с революции? Девушки косы отрезали. Их называли стыдно-презрительно «стриженая». И это был по сути демонический «постриг» в революционерки. Не просто косу отсекали — вековые традиции девичьей стыдливости и красы. Сарафанную русокосую красавицу с потупленным взором нахально теснило уродливое оно — в кожанке, галифе, с грубым голосом и папиросой в зубах. Позже опять переворот — новый этап.
— Это уже про позапрошлый, про XXI век?
— Да. Тогда бесы действовали ещё хитрее. Я читала у новомученика Сергия. Развернулись растлевающие средства массовой информации. Всюду печатали и показывали обнажённое женское тело, искони стыдливую русскую красавицу заголили, как публичную девку. Особенно здесь отличилось телевидение. Телеящик, заменивший «красный угол», превратился в настоящего монстра — отравителя душ. Безо всякого удержу открывались казино, игорные, а потом и публичные дома, ночные клубы, стриптиз-бары. Массированно уродовалось, унижалось всё русское — язык, традиции, система ценностей, основанная на Православии. Воры и убийцы, просочившиеся во все сферы, несли свою, разлагающую антикультуру. Не из подворотен только, с огромных стадионных эстрад гремели блатные песни, воспевалась чёрная поэзия тюрем. Россия задыхалась в матерщине, сленге, «фене». Убийц за деньги стали уважительно называть киллерами.

— Не может быть!
— Увы… К мерзости привыкают, её перестают замечать. И вот вся эта «предварительная обработка» поразила прежде всего женщину. Сначала она начала странно изменяться внешне. Женщины, поголовно отказавшиеся от юбок, облачились в штаны и остригли волосы; почему-то модным считалось носить заведомо тесную одежду, которая неестественно выпячивала несовершенства фигуры. Внешнее, всё больше стиравшее отличия полов, уже отражало гибельное искажение душ. Порок лез напоказ, уродство красовалось. Мужчины, правда, не торопились надевать сарафаны, то ли по своей консервативности, то ли они странным образом оказались целомудреннее нашей сестры. Помню, было чувство, будто где-то работал гигантский санпропускник, из которого выскакивали эти, равнодушно-холодные, ловко оболваненные, одетые в униформу — «как все». Одарённые Творцом вечной душой, женщины, повинуясь какому-то дьявольскому чувству, стремились внешне быть одинаково отвратными.
— Но разве не было других, нормальных? А пожилые?
— Были, конечно, другие — меньшинство. Малое Божье стадо. Нормальную женщину потом стало возможно увидеть уже только в церкви. Да-а, немногие тогда устояли. Сильна толпа… Но удивительно: тон задавали как раз «унифицированные» пожилые тётки, как то революционное оно в кожанке, одевшиеся в чёрные брюки, грубые ботинки, коротко безлико стриглись. Вот тебе прообраз наших хуаю, голубушка моя! Уже в те времена можно было, обратившись к мужчине, вдруг ожечься о недовольный, но ещё женский голос. А дальше — больше. В ход пошло залежалое на западных рынках бельё для проституток, телевидение уже в открытую гнало порнофильмы. Днём и ночью показывали растлевающие шоу, запредельно пошлую рекламу; телеведущие, рок-певицы, модели всё больше походили на ведьм или шлюх. Наконец чёрная аура борделей проникла в сознание большинства женщин. Уже в школах, глядя на своих учительниц, многие девочки вырабатывали эти жуткие манеры блудниц: развязная, разболтанная походка, дикий громкий хохот, взгляд, в котором детская наивность и целомудрие с ранних лет затемнялись презрительностью, злобой, распущенностью. Взгляд этот убивал, прожигал насквозь. Я видела одно такое чудовище на старой бабушкиной видеокассете. Тело, в общем-то, совершенное, Богом данное тело безстыдно обтянуто, на голых плечах — татуировки скорпионов, на шее — змеи. Из пяток торчат гвозди, из носков — шипы. Красные в синей обводке воспалённые глаза вампира, чёрные, словно запёкшиеся губы, сосущие сигарету, огромные острые когти на руках…
— Когти?!
— Да, такие искусственно наращенные когти. Представляешь, тогда даже пооткрывали специальные мастерские, где прилаживали эти когти. Они ещё, помню, отвратительно блестели, будто ими раздирали чьи-то внутренности, и к ним пристал жир, слизь, чешуя… Как же, скажи, как такой рукой можно было прикасаться к щеке мужа, ерошить его волосы или ласкать ребёнка? Я смотрела на эту женщину-вамп, и мне чудилось: из-под её когтей сочится кровь… Это уже походило на оружие, оружие дикарей… Вот тебе и «по одёжке встречают…» О-ох, тяжко мне. Как тяжко!..
— Но неужели сами женщины не видели, как это безобразно? — не вытерпев, всё же спросила Василисса.
— А?.. Ты не поверишь, но в том-то и дело — не видели. Не понимали. Или не хотели видеть? Да нет, скорее, глаза завесило, затуманило зло. Нежность манер, которая ещё как-то могла отличать их от мужчин, постепенно тоже стиралась, растворяясь в безликой маске равнодушия и нечистоты. Было в этом женском развращенном сообществе что-то нелепое, жалкое, абсурдное; своим явным уродством, развратным выпячиванием ягодиц и грудей они будто настойчиво добивались чего-то. Я уверена: ведь они, бедные, ещё по старой памяти, наверное, стремились выглядеть красиво, «круто», как тогда говорили. Хотели нравиться (зачем-то. И кому?), но чем больше они оголялись и уподоблялись мужчинам, чем больше надевали, навешивали на себя амулетов и размазывали по себе краски, тем жёстче, грубее, страшнее становился их взгляд. Какая тут семья?! Какие дети?.. Пропагандировался «безопасный секс», половое партнёрство двух почти одинаковых особей в штанах. Шла отчаянная реабилитация порока. Преодолевая малочисленное сопротивление более-менее нормальных людей, узаконили гомосексуальные браки. Позволили им усыновлять невинных малюток… Потом постепенно нормой стало жениться, например, на козе или «оформлять отношения» с собаками. Ведь если нет стыда — всё можно… Детей, которых становилось всё меньше, с детства приуготовляли к аду. Их усаживали за бесовские компьютерные игры, им гнали кроваво-блудные фильмы, их кормили конфетами в виде пауков и червей. Беснующуюся под непрерывный грохот ритуальных папуасских тамтамов, всеми средствами отравляемую молодёжь из клубов, баров, борделей развозили такси с тремя шестёрками на дверях — прообраз наших саранчоусов. Расплодилось невероятное количество колдунов, сектантов, экстрасенсов. До смешного доходило: ежедневно на полном серьёзе передавали астрологические прогнозы…
— Но ведь, я читала, тогда и православные храмы открывали.
— Да, открывали. Некоторые из правительства на Пасху в церкви со свечами стояли... Но это не мешало им назавтра принимать законы о биометрическом тотальном контроле, присваивать людям пожизненные номера вместо имен, а потом и попускать развращение детей. Так оно всё начиналось…

— Мама, о чём вы? — оторвав наушник от уха, спросила Матрёша.
— Да так, доча, вспоминали из истории…
— Что-то страшное?
— Невесёлое. Ну не будем об этом. Выключай фонофон. Надо идти. Простите, Еннафа Филаретовна, нам пора, — опять выразительным жестом показала, что не надо при Матрёше продолжать разговор. Та печально кивнула и махнула рукой, мол, да что теперь говорить…
— Вы завтра подайте за меня заказную, ладно? И за моих — Сашу, Витю, Павлика.
— Конечно, баба Нафа, — сказала Матюня, — и подадим, и помолимся. А вы поправляйтесь скорее и к нам приходите.
— На саранчоусе прикачу, — бодро сказала она, и все засмеялись.
Доставая электронный ключ от квартиры, Василисса нашарила в пакете что-то круглое. Вынула — оказалось, то, уже троекратно дареное жёлтое восковое яблоко. «Ну, Наталья…»


4.

Вечер. Как всегда, серый, без закатного румянца. Задёрнула куцую штору: не видеть, не знать, что там, за окном. Зазорила самодельную лампаду. Отрадно подумалось: «А праздник всё равно наступил — по ранешным временам уже отслужили бы праздничную вечерню, утреню, а прихожане смиренной вереницей шли бы исповедоваться. Неужели так было? Неужто были времена, когда безопасно, легко можно было прийти в храм, а церкви осенялись колокольным звоном, венчались златыми куполами и крестами? А ты, душа? «Почто грехами богатееши, почто волю диаволю твориши?» Да как же Ты терпишь-то нас ещё, Господи?! Порушили, изгадили, затоптали…»
Василисса встала на колени. Долго вглядывалась в лик Спасителя. Она вздыхала и томилась. В голове туманилось от слабости, тошнило, мелкие капли пота осыпали виски. Она снова не могла начать молиться. Задыхалась, тяжко давило грудь, взывать к Богу казалось нелепым, неискренним. Что-то фальшивое, глупое чудилось ей в таком вот обращении к листу бумаги. «Кто я? Зачем, зачем всё это? Один конец… Безсмыслица».
Шипящий навязчивый голос: «Да ничего же нет, ничего и никого — Там. Всюду обман. Все ненавидят друг друга. И Тю Ань. Притворяется. А тётя Нафа… Разве так говорила бы истинная христианка? Жёстко, безжалостно… Разве виноваты эти бедные женщины? И та, сегодняшняя, в исшорканных штанах…»
«Виноваты! Они сами это выбрали. И все, все ненавидят друг друга. И я, и я! Злыдня, никого не люблю. Сгорел Ваня — отмучился. И Мотя… Порой кажется — зачем ей жить? Как ей, такой, жить здесь?.. А батюшка говорит — милость Божия? Милость — привёл к Себе. Благодарить и радоваться? Я — не могу…»
Она бормотала и бормотала, закрыв глаза. Потом как-то встрепенулась, будто толкнули в плечо, разбудили. Всей ладонью крепко провела по лицу, словно стирая воду. Туго, прямо встала перед иконой, начала скороговоркой, уже не смея верить и надеясь, что её молитву кто-то слышит на Небе, что она сама и её жалкая молитва вообще кому-то нужны. Это были последние крохи горячей когда-то, искренней веры, почти дымные угольки, которые протягивала ко Господу обожжённая, хрупкая ладошка — костяшки пальцев, обтянутые бледной кожей. Она так же привычно-скоренько поминала своих отца и мать, бабу Таню, мужа, сына, уже совсем предав их судьбы на волю Божию, но то малое дерзновение, которое ещё трепетало в её сердце, как гаснущая свеча, она возсылала Матери Божией за свою Матрёшу. «Помоги ей, Пресвятая Богородица! Возьми её к Себе, Господи!» — горячо, почти отчаянно взывала она. — Не меня, грешную, слабую, её, её, чистую, светлую, возьми в Свои обители из этого смердящего, издыхающего мира. А пока она здесь — покрой и здесь ее Твоей милостью, сохрани! Страшно! Страшно мне за неё…»
И всё реже она могла слезами умягчить свою боль. Сухо, больно, пронзительно глядела в очи Божии.

Когда дочка заснула, Василисса достала с антресолей большую, ещё бабы Танину шкатулку и вынула из неё старинную белую салфетку. Бабушка рассказывала, что раньше снежинки были похожими на неё. Василисса ласково подержала на руках лёгкое ажурное кружево, затем решительно взяла ножницы, аккуратно по рисунку вырезала середину салфетки, бережно свернула её, положила обратно в шкатулку. 


III. ЧЕТВЕРГ.

1.

Утром Мотя надела своё скромное голубое платье. Мать на раскрытых ладонях, как дорогое подношение, принесла дочери салфетку и осторожно надела ей на шею. Получился нарядный белый воротник.
— Что это? — тонкие пальцы побежали по тугим рубчикам кружев. — Это же прабабушкина салфетка! Ты её так берегла… — испугалась девочка.
— С праздником, родная моя! С Вознесением Господним! Это тебе подарок. Если б ты знала, как красиво!
— Спасибо, мамочка! — по-девчачьи чуть-чуть закружилась на месте Матрёша. — А вот тебе — мой подарок. Вчера закончила, — гибко наклонившись, она открыла столешницу. Мать увидела в её руке красное бисерное украшение. Это было плетёное очелье, какие носили на головах ещё в древние времена. Тихо ахнув от восхищения, женщина подошла к зеркалу, надела украшение на голову, узорно обрамив высокий гладкий лоб. И… как бы она ни была измождена, слабая краска радости пробилась сквозь землистые щеки, глаза тепло залучились, губы сложились в подобие улыбки. Черты славянской красавицы пусть смутно, но всё же засквозили в её лице. Она не в силах была ничего сказать, только обняла дочку, нежно ткнувшись губами в розовое ушко. Слёзы защекотали в носу, она чихнула, улыбнулась: плакать некогда, надо идти.
На подоконнике их обоих ждал ещё один Божий дар. Слабый, почти съеденный росток увенчался-таки двумя белоснежными цветками. Василисса подняла стакан и бережно поцеловала их.
— Они, наверное, такие красивые, ведь для Господа расцвели. Мне даже кажется, я их вижу, — сказала Матюня, невесомо прикасаясь мизинцем к бледно-зелёному стеблю.
Василисса смочила оставшейся водой клочок ваты, завернула в неё веточку, сверху сделала пакет из бумаги и спрятала цветок под куртку.
— Ну с Богом, доченька, пошли.

Карточка на электрибус у них кончилась. Пешком до храма Воскресения Христова — километра четыре. Благо, дорога шла больше по пустырю, где когда-то стояли дома, школа, работал лесоперерабатывающий комбинат. Дома опустели, школу закрыли, так как некого было учить, на комбинате — нечего перерабатывать.
На пустырях то и дело «сыпалась галька» в ручном радиационном индикаторе, хозяйничали мутантные животные, мусор и зловонный ветер. Иногда там справляли свои шабаши банды ньюменов. И хотя Василисса с дочкой продвигались среди завалов с опаской, мать невольно залюбовалась радостной Матюней. Она шла с хрупкой неуверенностью слепого и не знала, что эта косичка, уложенная на голове соломенной корзиночкой, из которой выбивались небольшие упрямые завитки, и эти ласковые сосредоточенные, глядящие в себя глаза, и лёгкие балансирующие, словно выводящие балетные па руки, и вся она — хрупкая берёзка в небесном платье с белой кружевной пелериной — была похожа на юную инфанту, идущую к Причастию, или на воздушного эльфа — вот-вот вспорхнёт прозрачными крылами и полетит в луга. К цветам… которых почти не осталось. Василисса ясно увидела, как прекрасна её дочь, остро, больно почувствовала, как могло быть любимо и счастливо это рождённое ею нежное Божие творение. Но сегодняшняя мирность и красота отроковицы почему-то как никогда утверждали невозможность для неё земного счастья. «Да будет воля Твоя, Господи! Прости нас, грешных…» — сами собой вылились из сердца матери слова.

2.

Показался уже остов соснового бора, в котором стоял небольшой деревянный храм Воскресения Христова. Но надо ещё перейти по мосту через умирающую речку Аю. День выдался на редкость жаркий, и здесь, на грязном берегу уже были люди. Абсолютно голые мужчины и женщины, объевшиеся биостимуляторов, абсолютно безстыдно предавались блуду. Эта жуткая шевелящаяся масса слипалась и распадалась, из неё выбрасывались конечности, слышались повизгивания, похрюкивания. Зная, что там творится, Василисса не удержалась и механически-жёстко бросила дочери: «Не смотри!». Её ужасала уже не сама ставшая почти привычной картина свального греха; «Бедные вы, бедные!..» — невольно шептала она, пытаясь представить, что творится в душах этих участников оргии, и отступала в безсилии и ужасе, словно заглянув в самые отвратительные адские глубины. Но, движимая состраданием, как ни силилась, не могла представить, что у каждого в этой грязной куче есть своя, отдельная, безсмертная сущность, и за них тоже Господь умирал на Кресте. Представлялось только единое, тягучее чёрное тесто с одной обугленной душой.
Скорей, скорее через мост!..
Наконец показался когда-то лазоревый с золотыми звёздами, теперь облупившийся, просвечивающий дырами купол родного храма. Вместо сияющего ажурного креста — плавающий экран ультравизора, а там — почти то же, что на берегу Аи; и эта вездесущая, назойливо вламывающаяся в уши долбёжка — бешеный чёрный бит, растущий с каждым шагом, приближающим к церкви. Не звоном колоколов, как в давние времена, встречал их теперь Божий дом, а музыкой злых ритмов, дьявольской молотилкой, выбивающей из людей остатки человеческого.
«Ах, хотя бы не видеть и мне всего этого, как Матюня», — горько-отчаянно подумалось Василиссе. Но надо было вести дочь, надо было идти «сквозь строй» всей этой мерзости.
Службы в храме теперь стали очень редки. Ныне здесь, на церковной территории — другие хозяева и иная жизнь. На месте просфорни — кайфейня. Вон уже, словно труп, выволакивают под руки обкурившегося хуаю. Бывший прихожанин купил землю вместе со святым источником, к которому с верой на исцеление притекали верующие полтора века назад; здесь, по преданию, останавливался сам Святитель Сергий. Источник огорожен теперь мощным силовым полем. Хозяин продаёт воду за огромные деньги и строит себе второй коттедж. Трапезную с остатками настоящей мороженой картошки уже три года как захватили китайросы. Теперь там их едальня. Подают в основном модифицированную сою и красных клонированных лягушек. Отбою бы не было от голодающих хуаю. Но очень дорого.
Возле самого храма оставшиеся прихожане нагородили искусственных деревьев, кустов. Они хоть и чахленькие, бурые от пыли, но всё же немного прикрывают двери и окна.
Василисса издали увидела на колокольне Тю Аня, и они с Матрёшей уже бегом, под злобное улюлюканье поедателей лягушек миновали последние пятьдесят метров. И всё же у самых дверей пьяный хуаю, грязно выругавшись, толкнул Василиссу в грудь. Удар был несильным, но он сам от него потерял равновесие и упал на дорогу, подняв густое облако мягкой серой пыли. Мать и дочь в это время проскочили в церковную дверь.
Войдя в тёмный притвор, Василисса остановилась на мгновение, чтобы отдышаться, но тут же поспешила в свечную лавку. Здесь, у самой двери, рядом с бывшей купелью восемь лет назад нашли окровавленное тело её мужа Дионисия.
В лавке она увидела Наталию, с нею был Глебушка на инвалидной коляске. Он с нежностью посмотрел на праздничную Матюню.
— С праздником! — поцеловала Наташа куму. — Какая ты сегодня красивая! — осторожно коснулась рукой очелья. — Мне бы такое, на мою лысину. Просто чудо, как Матрёша наловчилась плести… Это всё бабушка Таня!
— Что? — не поняла Василисса. — Вот бесово отродье! Глушат своей долбёжкой — ничего не слышно. Ладно, потом, — махнула рукой.
Василисса взялась за коляску, а Наталья позвала Матюню распеваться. Из алтаря вышел отец Михаил, невысокий, лёгкий, будто отрок, старенький священник, у которого ньюмены за ночь убили матушку и троих детей. Он никак не показывал на людях своих переживаний, но после той ночи у него чуть-чуть покачивалась голова, словно он молча кому-то отвечает: «Нет-нет, нет-нет…». Кроме необходимого по службе он ни с кем не разговаривал. Прихожане очень любили и понимали своего настоятеля, ни о чём его не спрашивали, на исповедь шли с записками. Порой батюшка тихо говорил иному несколько фраз, но чаще, проглядев записку, вздыхал и читал разрешительную молитву. Теперь все подходили к нему под благословение. Батюшка взглядывал на каждого так печально и ласково, словно прощался. Узкая, полупрозрачная, совсем безплотная рука, осеняя, летала над головами, а в последний момент он отечески целовал своих чад в макушку.
Свечей и книг в лавке давно не было. Но баба Груня принимала записки и по старому обычаю толклась здесь, «на народе», как говорила она. «Народу» вместе с батюшкой собралось девять человек: трое Исаевых, Тю Ань, баба Груня с блаженным внуком сиротой Лавриком и Василисса с дочкой. Староста Пётр полез на колокольню помочь Тю Аню установить шумовой зонт от ультравизора.
Василисса подала записки, вкатила Глебушку в придел, благоговейно поклонилась. Сняла куртку, достала цветок и ахнула: один белый кувшинчик отвалился и прилип к мокрой вате. «Видно, это от того удара хуаю», — подумала женщина. На стебле остался единственный крохотный цветок. Затаив дыхание, она высвободила его из бумаги, подошла к иконе Иисуса Христа и положила в углубление оклада. Приложилась к образу.
Тут юлой подкатился блаженный Лаврик.
— Ситочек, ситочек беленький, — запричитал он, захлопал в ладоши. — Лавруше дай, Лавруше… — по-детски, сжимая и разжимая, протянул к Василиссе ладонь.
— Это Господу цветок, деточка, — так же юрким шариком подкатилась к внуку маленькая баба Груня в старинном цветастом платке, латаном-перелатанном чёрном платье. — У Боженьки сёдни праздничек, так это Ему тётя Васса ландышек-то принесла. Спаси её Господи!
— Бозеньке, Бозеньке! — опять радостно запрыгал Лаврик, подгребая парализованной рукой и закидывая набок голову с тонкой щёткой молодых рыжих усов.
— Тихо, тише, сынок, — жестом остановила его бабушка. Громыхающие звуки «музыки» вдруг смолкли. И в тишину храма пролилась прозрачная мелодия праздничного тропаря: «…Боже наш, радость сотворивый учеником обетованием Святаго Духа…» Высоко, чисто выводили за стеной Наталья и Мотя.
Радостные, как именинники, пришли Тю Ань и Пётр. Все чинно, быстро стали по своим местам. Наташа и Матюня на клиросе. Глеб в коляске рядом с ними, Тю Ань — к окну. Для безопасности. Пётр пошёл прислуживать в алтарь, баба Груня с Лавриком — у канунника. Раньше здесь бывали свечи, за которыми следила бабушка, теперь он пуст, как стены некогда украсного — в иконах, цветах, подсвечниках — старого храма. Василисса прежде любила стоять в левом «женском» приделе, в округлое оконце которого был виден святой источник. Ныне же смотреть туда стало тягостно. Она встала возле единственной оставшейся в храме небольшой иконы Спасителя, которую батюшка прятал дома и приносил лишь на службу.


3.

Литургия началась. В тишине, столь непривычной теперь, торжественно, страшно — дрожь пробегала по телу — отец Михаил громко, отчетливо возгласил: «Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа…».
Так получилось, что прихожане расположились, словно опоры, в разных местах поддерживающие свою церковь, и она, укреплённая, украшенная единственным цветком, величаво вплывала в общую молитву. Глебушка как-то подтянулся, выпрямился в коляске, весь устремился ввысь, закрыв глаза; он походил на маленькую, из последних сил горящую для Господа свечку. Строго, чётко накладывал на себя крестное знамение, неуставно, но так искренне боголюбиво клал земные поклоны Тю Ань. Глядя на этого нескладного долговязого китайроса с круглыми лупастыми глазами и тенью радостной улыбки на детских губах, трудно было представить, что ради Православия он отказался от всего — от своей семьи, дома, работы в престижной межконтинентальной корпорации клонирования. Теперь он пробавлялся на свалках и был на особом учёте в системе глобального контроля.
На чтении Апостола Пётр неожиданно закачался, стал грузно оседать на пол. Наталья едва успела подхватить его. Усадив мужа на стул, сама прочитала Апостол. А дальше отцу Михаилу пришлось служить без помощников.
«Рцем вси от всея души, и от всего помышления нашего рцем: Господи, помилуй, — с чудно просиявшим ликом, строго-торжественно возглашал он. — Господи Вседержителю, Боже отец наших, молимтися, услыши и помилуй…»
— Помилуй нас, Бозенька! — вдруг раздался громкий плаксивый крик Лаврика. Баба Груня схватила его за рукав, паренёк прижался к её плечу. Послышались тихие всхлипы. — Страсно, страсно… — дёргал он скрюченной рукой в сторону окна, в которое то и дело прорывались глухие бухающие звуки, будто в стены били огромными резиновыми шарами.
«Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй», — горячо зашептала Василисса, быстро крестясь. Но потом она как-то укрепилась, словно ослабла холодная рука, сжимающая сердце; оно забилось ровно, горячо, сильно. Женщина выпрямила спину, расправила плечи, ощущая в них прежнюю молодую силу.
Вдруг, разбив стекло, на пол грохнулся булыжник. Никто в храме не сдвинулся с места. Будто не заметили. Даже Лаврик.
За хрипловатым голосом Натальи мать различала чистый, как у горлинки, голосок дочери. Как же она пела, Господи! В её голосе было такое духовное напряжение, такая самозабвенная чистота, что казалось — и её жизнь, и жизни предстоящих и молящихся здесь, и всех оставшихся на земле людей зависят от него, возносящего мольбу и любовь свою Господу. Голос этот уже дрожал и плакал, он то слабел, пробиваемый снарядами долбёжки, то снова воспарял, креп, звенел под куполом церкви.
Тю Ань всё чаще стал тревожно поглядывать в окно. Василисса перехватила его взгляд, поняла: батареек до конца службы не хватит.
Началась Херувимская песнь. Василисса больше всего любила этот момент Литургии. Медленно, таинственно отверзались Царские врата. Открылась сиротливая нагота разграбленного алтаря. Но это ещё был Алтарь — святая святых церкви. Престол. Семисвечник. Синенькая лампада…
Уже плыла, фимиамом златой кадильницы возносилась Богу молитвенная песнь. «Иже херувимы тайно образующе…» Василисса, не дерзая подпевать клиросу, уронила на грудь голову, закрыла глаза, даже не пыталась почувствовать себя херувимом — ангелом, стоящим с другими окрест Престола Божия; она видела всю бездну своих грехов и смиренно, смиренно до конца, до самоотвержения предавала себя воле Господа.
«И Животворящей Троице Трисвятую песнь припевающе…» — входили певчие в новую волну. Неожиданно целый град камней обрушился на окна, стены храма, с новой яростной силой задолбил гигантский кровавый дятел ультравизора. Вдруг там, в голубом лоне купола что-то вспыхнуло, храм дрогнул, и всем в нём показалось, что на клиросе стали не просто громче петь, а будто бы прибавились другие голоса. Наталья даже оглянулась назад. Но рядом, забыв обо всём на свете, только Матюня тянула тоненько и нежно: «Всякое ны-ы-не житейское…»
Грохот камней становился постепенно глуше, бешеная долбёжка тоже странно убывала, словно утекала куда-то в чёрную воронку. Приоткрыв удивлённо глаза, Василисса случайно глянула на улицу: вместо обглоданных сосен увидела что-то молочно-серое, будто густой туман встал у окна… Вот и хорошо, подумалось ей. Снова закрыла глаза, погружаясь в благословенные волны святой песни.

Храм невесомо и тихо возносился в небо. «Житейское о-отложим по-о-опечение…» — нежно переливаясь, многоголосо таяло, затихало, исчезая в высоких, белых, непорочно сияющих облаках. 

Рисунок Анны Жоголевой.

130
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
-1
7
2 комментария

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Пожертвование на газету "Благовест":
банковская карта, перевод с сотового, Яндекс.Деньги

Яндекс.Метрика © 1999—2018 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru