‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Жертва вечерняя

Размышления, записи и миниатюры писателя Владимира Крупина.

Размышления, записи и миниатюры писателя Владимира Крупина.

См. начало

См. также...

И кто возразит, что в прошлое заглянуть труднее, чем в будущее? В будущем одно: Страшный суд, а в прошлом все то, что его готовило. Жил я среди грешных людей, сам грешил, да еще и себя оправдывал: все такие, даже хуже. Но уже одна эта мысль говорит, что грешнее всех был я. Адам, сваливающий вину на Еву, был грешнее Евы.

Все теперешние мои вечера соединились в один вечер, в вечер моей жизни. Давай, брат, попробуем, пока есть силенки, отвязаться от того, что вспоминается внезапно или помнится постоянно, то есть уже мешает. Пора свой дом подметать. А сколько прожито, сколько пережито! Как пелось в моряцкой песне: «Эх, сколько видано, эх, перевидано, после плаванья в тихой гавани вспомнить будет о чем». Но не получилось в старости тихой гавани, да и перевиданное пригодится ли кому? Это же только мечтается, что чужое знание пригодится в «быстротекущей жизни». Каждый себе свои набивает шишки.

Петушиные крики

Все люди, все до единого, те, кто вышел из сельской местности, а теперь живущие в городах, вспоминают детство. Оно им снится, о нем они любят говорить. Рыбалка, река, сенокос, лыжи зимой, санки. Сияние полной луны над серебряным снежным покровом. Запах дыма от русских печей, что говорить.

Один большой начальник особенно тосковал по петушиному пению. Дети его просили купить им попугая. Он купил. Попугай оказался очень способным к обучению. Когда начальник поехал в отпуск навестить старуху мать, то взял с собой клетку с попугаем. В деревне он поместил попугая в курятник, и попугай в два дня выучился кукарекать.

И теперь он живет в Москве и кукарекает. Вначале мешал спать, ибо, по примеру сельских своих учителей, кричал на заре, и его клетку стали накрывать. Тогда он приспособился кричать днем и вечером. Так и живет. Кому-то напоминает деревню, а кому-то евангельского петуха — алектора, который дважды успел прокричать в то время, в которое Апостол Петр трижды отрекся от Христа.

Конечно, наш попугай, играющий роль петуха, будет кукарекать долго и обязательно переживет своих учителей, ибо им до старости дожить не суждено.

Всё под контролем...

Вот я отказался от ИНН, а приходит оплата за квартиру, и там это ИНН проставлено. Но все мало врагу, хочет окончательно загнать всех нас под колпак и полностью заставить жить по дьявольскому расписанию. Сколько получил, куда пошел, где был, что купил — всё про нас надо знать. А то, что права личности нарушены, да плевать на это бесы хотели. Конечно, я говорю об электронных картах.

Владимир Крупин на IX Крупинских литературных чтениях на родине писателя в вятском поселке Кильмезь. Сентябрь 2017 г.

В Московской областной думе обсуждали вопросы их внедрения. И обсуждали так, что сами карты — это дело решенное, что есть только кой-какие особенности.

И вот сидят депутаты, чиновники, вроде нормальные люди, в галстуках. И им кажется, что это они сами так думают, что карты нужны, что без них Россия вымрет, но вот же им возражают, говорят дельные вещи, что как раз с картами России будет гораздо труднее, — нет, не понимают. Они обязаны отработать зарплату. А то, что зарплату им обезпечивают те, кого они унижают и оскорбляют этими картами, они не понимают.Твердят: проводили опросы — пятьдесят процентов за, восемнадцать против. Но знаем мы, как эти опросы проводятся, знаем мы, как у нас голоса считают. А эти восемнадцать процентов разве не люди? Да и эти пятьдесят, если бы знали весь ужас внедрения электронного слежения за людьми, они бы отказались. Галина Царева как раз об этом говорила. Умно, спокойно, доказательно. Я глядел на чиновников, на их скептические непроницаемые лица, и вспоминал пословицу: им плюй в глаза, скажут: Божья роса.

Они же глядели на нас, морщась от ожидания: да когда же эта общественность уйдет, все же решено, чего же они еще трепыхаются?

…Но ведь именно мы определяем духовную мощь России, ее главную силу. Вспомним приход к нам Пояса Пресвятой Богородицы. Думаю, что либеральное «болотное» кваканье было испуганной реакцией на всенародное поклонение общеправославной святыне. Как ни надували лягушку болотного митинга, в вола она не превратилась.

А дальше? Дальше будет больше нападок на все русское, православное. Тем более врагам России, внешним и внутренним, есть чего испугаться, имею в виду молитвенное стояние в защиту православных святынь. Оно же было по всей стране, а не только у Храма Христа Спасителя.

Чудо как норма

Кто впервые идет на Крестный ход, обязательно поражается тому, как на чистом небе, даже и не после дождя, возникает и сияет огнецветье радуги.

А кто постоянно ходит, этому не удивляется. Чудо? Да, чудо. Но это же Крестный ход. Господь видит наши труды, наши молитвы слышит, посылает утешение.

А безчисленное количество раз бывало, и бывает, когда в пасмурный день берешься читать Послания или Евангелие или становишься на Акафист, и вдруг освещается пространство комнаты светлыми лучами.

И всегда явное чудо бывает, например, при освящении храма, Креста, при закладке церкви. Вдруг, в добавление к окроплению, с неба падают животворные капли дождя, хотя никакого дождя не ожидалось и туч не было.

То есть всё просто напрямую говорит нам о Божием присутствии в мире, в нашей жизни, в жизни каждого из нас.

Какое же это чудо, так оно и есть: под Богом и перед Богом ходим. И нечему тут удивляться.

Отец в конце восьмидесятых

Отец мой в перестроечное время настолько переживал за все происходящее в России, что даже не мог уже ни читать газет, ни смотреть телевизор, ни выходить на улицу. Везде, во всем он видел знаки падения страны и ее насильственного разрушения. В газетах хвалят именно то, что убивает Россию, по телевизору показывают, как это делается. Выйдешь на улицу, эта гибель уже здесь: девчонки курят, парни матерятся, на ходу хлебают из бутылок.

Обычно отец сидел у окна на кухне и молча курил.

— Пап, ты сам-то куришь много.

— Так сколько мне, сколько им? А когда я закурил? В войну, от голода. — Смотрит, как дымок утекает в форточку, провожает его взглядом, тушит сигарету, встает: — Волокут Россию к эшафоту, еще только петлю накинуть. В войну было легче.

— А чем было легче?

— Сволочей и подлецов не было.

— Я уверен, что были.

— Были не были, а обязаны были поступать, как все. Эх, матушка Россия! Коротко нас запрягли, крепко зауздали. Тронули шпорой под бока. Но вот тут-то мы и не поехали!

Опять закуривает. Успокаивается.

— Тут главное ремень затянуть. А это мы можем.

— То есть не смогут нас захомутать?

Отец загадочно отвечал:

— Да где-то близко к этому.

Падает звезда

Если успеть загадать желание, пока она не погасла, то желание исполнится. Есть такая примета.

Я запрокидывал голову и до слез, не мигая, глядел с земли на небо.

Одно желание было у меня, для исполнения которого были нужны звезды, — то, чтоб меня любили. Над всем остальным я считал себя властным.

Когда вспыхивал сразу гаснущий, изогнутый след звезды, он возникал так сразу, что заученное наизусть желание: «Хочу, чтоб меня любила...» — отскакивало. Я успевал сказать только, не голосом — сердцем: «Люблю, люблю, люблю!»

Когда упадет моя звезда, то дай Бог какому-нибудь мальчишке, стоящему далеко-далеко внизу, на земле, проговорить заветное желание. А моя звезда постарается погаснуть не так быстро, как те, на которые загадывал я.

Где-то далеко

Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал и однажды — жуткий случай — заблудился.

Полати были слева от входа, длинные, из темно-скипидарных досок.

Мне понадобилось выйти. Я проснулся: темень темная. Пополз, пятясь, но уперся в загородку. Пополз вбок — стена, в другой бок — решетка. Вперед — стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали на бедную подстилку из чистых половиков.

Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще не конец, и ко мне пришел ужас конца.

Все уходит, все уходит, но где-то далеко-далеко, в деревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатей, ползает на коленках мальчик, который думает, что умер, и который проживет еще долго-долго.

Гречиха

Вот одно из лучших воспоминаний о жизни.

Я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истертые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.

И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах меда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.

Огромное поле белой ткани, и поперек продернута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем темном лесу.

Лист кувшинки

Человек я совершенно неприхотливый, могу есть и разнообразную китайскую или там грузинскую, японскую, арабскую пищу, или сытную русскую, а могу и вовсе на одной картошке сидеть, но вот вдруг, с годами, стал замечать, что мне очень небезразлично, из какого я стакана пью, какой вилкой ем. Не люблю пластмассовую посуду дальних перелетов, но успокаиваю себя тем, что это по крайней мере гигиенично.

Возраст это, думаю я, или изыск интеллигентский? Не все ли равно, из чего насыщаться, лишь бы насытиться. И уж тебе ли, это я себе, видевшему крайние степени голода, думать о форме, в которой питье или пища?

Не знаю, зачем зациклился вдруг на посуде. Красив фарфор, прекрасен хрусталь, сдержанно серебро, высокомерно золото, но завали меня всем этим с головой, все равно все победит то лето, когда я любил библиотекаршу Валю, близорукую умную детдомовку, и тот день, когда мы шли вверх на нашей реке и хотели пить. А родники — вот они, под ногами. Я-то что, я хлопнул на грудь, приник к ледяной влаге, потом зачерпывал ее ладошкой и предлагал возлюбленной.

— Нет, — сказала Валя, — я так не могу. Мне надо из чего-то.

И это «из чего-то» явилось. Я оглянулся — заводь, в которой цвели кувшинки, была под нами. Прыгнул под обрыв, прямо в ботинках и брюках брякнулся в воду, сорвал крупный лист кувшинки, вышел на берег, омыл лист в роднике, свернул его воронкой, подставил под струю, наполнил и преподнес любимой.

Она напилась. И мы поцеловались.

Так что же такое посуда для питья и еды? Ой, не знаю. Не мучайте меня. Жизнь моя прошла, но не прошел тот день. Родники и лист кувшинки. И мы под небом.

Катина буква

Катя просила меня нарисовать букву, а сама не могла объяснить, какую. Я написал букву «К».

— Нет, — сказала Катя.

Букву «А». Опять нет.

«Т»? — Нет. «Я»? — Нет.

Она пыталась сама нарисовать, но не умела и переживала.

Тогда я крупно написал все буквы алфавита. Писал и спрашивал о каждой: эта?

Нет, Катиной буквы не было во всем алфавите.

— На что она похожа?

— На собачку.

Я нарисовал собачку.

— Такая буква?

— Нет. Она еще похожа и на маму, и на папу, и на дом, и на самолет, и на небо, и на дерево, и на кошку...

— Но разве есть такая буква?

— Есть!

Долго я рисовал Катину букву, но все не угадывал. Катя мучилась сильнее меня. Она знала, какая это буква, но не могла объяснить, а может, я просто был непонятливым. Так я и не знаю, как выглядит эта всеобщая буква. Может быть, когда Катя вырастет, она ее напишет.

Господь посетил

Много страшного я видел в жизни. Ввек не забуду развалины и пожарища Приднестровья, Южной Осетии. Несчастные люди, как тени, блуждали по остаткам жилищ и считали счастьем, когда находили обгорелую сковородку, треснувшую кружку. Я глядел на них с огромным состраданием, но глядел-то все-таки со стороны.

И вот это вселенское горе — гибель родового гнезда — коснулось и меня: у меня сгорел родной дом. Дом детства, отрочества, юности, дом, из которого я ушел служить в советскую армию, в большой мир. Дом, куда я всегда приезжал, а последние десять лет жил в нем, когда вырывался из каменных объятий столицы. Куда привозил любимые книги, иконы, картины, коллекцию пасхальных яиц, дымковскую игрушку… Обзаводился хозяйством. Готовил себе спокойную мемуарную старость. Всё сгорело, всё. Подробности пожара ужасны. Горело с вечера, и вроде всё потушили, даже не стали вытаскивать вещи. И пожарные уехали. А к утру опять запылало. И горело и дымилось еще десять дней.

И вот — чернота, остатки дыма, обугленные стены и особенный запах горелого кирпича нашей русской печи. Первым моим сном после этого был сон, что я лезу по обгорелой лестнице на крышу, стараюсь ступить на края ступенек, лезу, лезу, а верхние перекладины еще горят.

Господь вразумил — ничего не надо собирать на старость, только богатство душевное. Я заставлял себя вспоминать Иова Многострадального, вспоминал и то, как Тютчев при свечке собирался в дорогу и сжигал в камине бумаги и по ошибке сжег много нужного. — «Я очень расстроился, — пишет он, — но воспоминание о пожаре Александрийской библиотеки меня утешило».

Да и я переживу потерю вещей. Тем более что матушка и батюшка вынесли из красного угла наш родовой крест. Который при строительстве бани откопали в нашем дворе. И который долгое время был укреплен на большом выносном кресте храма. С ним мы обходили храм после вечерней молитвы, с ним шли в Крещение на Иордань.

Когда я узнал, что крест сохранился, — возликовала душа. Остальное переживу. Только как, как, думаю я, жить на родине не в своем доме, а в гостинице или даже у очень хороших людей, как? Родные половицы, родовое гнездо. Живы они, и душа твоя спокойна. Тут земля, согретая твоими босыми ногами. Свой дом это свой дом. Тут и речи не идет о частной собственности, тут родина, мой род, родные.

Стоим с братом среди черноты на остатках пола, под перекошенной матицей. Тянет сквозняком, горелой сыростью. Так сиротливо!

— Тут были полати, помнишь?

— Да, спали на них. Просыпались не по будильнику, а от запаха лепешек, топленого масла. Печь топилась, дрова трещали. По стенам блеск и блики от пламени. Отец входил с охапкой поленьев, сваливал у печи. Тут и сестры вставали. А старший брат, оказывается, уже пошел за водой. Возвращался, брал приготовленное мамой пойло для коровы, корм для кур, овец, поросенка. Шел их кормить. Часто и мы в хлев ходили.

— Да, представить. Такая была теснота, а как дружно жили, как радостно. Никто никому плохого слова не говорил.

— Вот тут, — показываю в пустое пространство открытого неба, — тут всегда была икона.

Ночью выхожу под звезды. Таких звезд, такой луны, как в вятском небе, больше нет нигде. Алмазы и бриллианты, все двенадцать драгоценных камней города будущего из Апокалипсиса сверкают над моим сгоревшим домом. При свете полной луны. И я ли первый, я ли последний погорелец на Святой Руси. Не ропщу, но как горько, Господи, стоять на кладбище детства и юности.

Зеркало

Подсела цыганка.

— Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночам летаю, дай закурить.

Закурила. Курит неумело, глядит в глаза.

— Дай погадаю.

— Дальнюю дорогу?

— Нет, золотой. Смеешься, не веришь, потом вспомнишь. Тебе в красное вино налили черной воды. Ты пойдешь безо всей одежды ночью на кладбище? Клади деньги, скажу зачем. Дай руку.

— Нет денег.

— А казенные? Аи, какая нехорошая линия, девушка выше тебя ростом, тебя заколдовала.

— И казенных нет.

— Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три года плохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.

— Нет бумажных.

— Мне не надо, тебе надо, я не возьму. Нет бумажных, положи мелочь. Не клади черные, клади белые. Через три дня будешь ложиться, положи их под подушки, станут как кровь, не бойся: будет тебе счастье. Клади все, сколько есть.

Вырвала несколько волосков. Дунула, плюнула.

— Видишь зеркало? Кого ты хочешь увидеть: друга или врага?

— Врага.

Посмотрел я в зеркало и увидел себя. Засмеялась цыганка и пошла дальше. И остался я дурак дураком. Какая девушка? Какая черная вода, какая линия? При чем тут зеркало?..

Вечер на дворе

Последние десятилетия меня постоянно не то чтобы уж очень мучают, но посещают мысли, что я, по слабости своей, как писатель сдался перед заботами дня. И не то чтоб исписался, а весь как-то истратился, раздергался, раздробился на части, на сотни и сотни вроде бы необходимых мероприятий, собраний-съездов-заседаний-пленумов-форумов, на совершенно немыслимое количество встреч, поездок, выступлений, на сотни предисловий, рекомендаций, тысячи писем, десятки тысяч звонков, на все то, что казалось борьбой за русскую литературу, за Россию. Разве такая жизнь помогает спокойствию души, главному условию сидения над бумагой?

Немного утешала мысль, что так, по сути, жили и сотоварищи по цеху. Слабое утешение слабой души. Все почти, что я нацарапал, — торопливо, поверхностно. Когда слышу добрые слова о каком-либо рассказе, написанном лет сорок назад, кажется, что говорят так, жалея меня сегодняшнего. Похвала давно угнетает меня. Быть на людях, быть, как говорят, общественным человеком очень в тягость. Ощущение, что поверили не мне, а чему-то во мне, что могло им послужить. Вот, обманываю ожидания.

Ну, чего теперь, поздно. Во всех смыслах: вечер на дворе. Унывать — грех. Живу с Господом. Но мог бы жить с Ним и без литературы. Она что — миссия? Умение писать — средство передачи сведений. А посягнула на жизнь души. Еще и уверяю себя и читателей, что литература — способ приведения заблудших к Богу. А сам я не заблудший в этом выражении? Кого надо, Бог и без меня приведет.

В самом деле, зачем литература? Есть же Евангелие. Творчество — гордыня, даже Богоборчество. Как и вся почти цивилизация. Один Творец — Господь.

Нечего сказать, веселые мысли. Это я использую данную мне свободу выбора. Но когда я был совсем крохотным и рассуждал по-детски, кто же мне внушил мысль о писательстве? Отец гордыни диавол. Скольких он погубил мечтами о славе, о деньгах. И разве я не мечтал о славе? Еще как.

«Желаю славы я, чтоб именем моим…», и так далее, так что не один я такой. Но это отрочество, юность, потом пошло на поправку, ибо жизнь двигалась и убеждала в безполезности известности. И прошла. И нет же во мне ощущения, что прожил зря. Плохо, грешно, торопливо, да. А могла быть другая жизнь? Могла. Но что себя тиранить? Не ушел в монастырь — уже семья была, ее любил, не перестал писать — уже привык и, значит, Бог так судил. Так что доживай и не мучайся. Выяснение отношений ухудшает их, а самокопание угнетает.

То, что пытаюсь выразить, поможет высказать утренняя молитва, в которой слова прямо ко мне относящиеся: «Сподоби мя, Господи, ныне возлюбити Тя, якоже возлюбих иногда той самый грех; и паки поработати Тебе без лености тощно, якоже поработах прежде сатане льстивому». А уж и поработал аз грешный этому льстивому. Когда, в чем? Да во всем. Но книга моя — не церковь, читатель не священник, а я не на исповеди. Грешил и цеплялся для оправдания за слова «все грешат».

Но то-то и оно, что не все, то-то и оно, что за других с нас не спросят, спросят отдельно с каждого.
«И другие грешили? А что тебе до других? Их тоже спросят. Ты отвечай, почему именно ты грешил?»

Вот, вырвался в Никольское. Тридцать пять лет назад, когда впервые его увидел, было село, сейчас часть города, называется это: зона ближайшего Подмосковья. Спасли мои полдомика соседняя церковь и кладбище при ней, спасибо могильным крестам.

И уже лет двадцать в округе ревут бульдозеры, ухает ночами забивание свай, горят в ночи огни высоченных кранов, рвут тишину и портят воздух цементовозы. Но другого пристанища для убегания из нервной трясучки Москвы на день, на два уже не будет. Тут и скворчики мои, тут и цветы, тут и яблони, и кусты смородины, малина, крыжовник. Тут и баня.

А в доме диван, на котором лежу и протягиваю наугад руку к книжным полкам. Поэт Игорь Северянин попался. Никак не соберусь написать о нем, уже и не соберусь — по слабости своей наобещал статей и предисловий. «Когда мадеру дохересит… когда свой херес домадерит», умел Северянин заставлять существительные работать.

И вот в его стиле написалось и у меня такое на тему о своей жизни:

Как будто и не жил, натурил
И свое счастье упустил.
Сам виноват — литературил:
Рассказничал, миниатюрил,
Рецензичал и предисловил
И постоянно празднословил,
Статейничал и повестил
И ни семьи не осчастливил,
И состоянья не скопил.
Что ж, присно каюсь — сам виновен,
Что гибну под лавиной строк.
Но, может, путь мой был духовен
И, даст Бог, оправдает Бог?

Вот только на это и надеюсь, на оправдание. Жизнь моя так крепко срослась с жизнью России, что я не могу уже ни о чем писать, кроме как о своем Отечестве. Но так может писать и историк, и философ, а я-то числюсь по разделу изящной словесности. Да, кажется, есть чем отчитаться перед Всевышним: боролись за чистоту российских вод, за спасение русского леса, за то, чтоб не было поворота русских рек на юг, за преподавание Основ Православной культуры… боролись же! Крохотны результаты, но уходило на борьбу и здоровье, и сама жизнь. Обозначено же в алтаре Храма Христа Спасителя то, что и аз грешный начинал возрождение его. Вот и награда Церкви — орден. И можно внукам показать.

Золотятся купола, издаются Священное Писание и труды Отцов, и все доступно, а Россия в печали, народ переселяется на кладбища. Нет, нет нам оправдания. За всех не могу говорить, но аз зело и вельми виновен.

Но, Господи Боже мой, жива же Церковь Православная, плывет же по морю житейскому Корабль спасения, есть же малое стадо Христово. Есть. Ты вошел в него, держись за него, будь в нем, вот и всё.

Какой еще радости ждать, если дождался самой большой?

Менталитет на корточках

Приехал в свое любимое Никольское еще затемно. Соседка разгребает дорогу от крыльца к улице. Поздоровались.

— Слышали? — говорит она. — Мы уже не Никольское, мы уже город Балашиха.

Я даже не знал, что отвечать.

— Газ, свет сейчас будут дороже, — рассуждает соседка.

И вдруг я вижу, что у нее слезы появились.

— Успокойтесь, — говорю. — Не последнее это на нас нашествие. При капитализме живем, значит, платежи будет расти.

— Я не об оплате, это мы переживем, — говорит она. — У меня уже старший работает. А младший! — и тут она прямо в голос заплакала.

— Что с вами?

— Извините, — сказала она. — Я объясню. Он пришел позавчера из школы, мы все пообедали. Он вылез из-за стола, отошел к порогу и... сел на корточки! Представляете? Сел на корточки. Вот как в Средней Азии сидят. По телевизору показывают.

— Я говорю: «Ты что?» Он говорит: «У нас в школе все так сидят». Я вчера в школу. Перемена. И — точно. Кто бегает, а большинство сидят вдоль стен на корточках. У нас же, да это и везде так сейчас, много мигрантов, а больше того — просто приехали, дома и квартиры купили. Уже есть азербайджанские классы. В нашем — армяне, чеченцы, узбеки. Русских мало. Учительница с ними бьется-бьется, они же плохо знают русский язык, а наши в это время сами собой, мало чему  учатся. Я хотела в спецшколу младшего перевести, а там такие цены, что и на свет не останется. Я к директору: «У вас же на корточках сидят». Она: «Я тоже удивляюсь. Спрашиваю наших, говорят, что привыкли, что удобно». Тогда я говорю: «А вы что сами с ними так не сидите?»

— А она что?

— А что она? Руками развела. Говорит: «Пишите министру».

Девятое мая

Меня не пустили в церковь. Да, именно так. Не пустили. И кто? Русские солдаты. И когда? В День Победы. Заранее собирался пойти на раннюю Литургию Девятого мая. Встал, умылся, взял написанные женой записочки о здравии и упокоении, еще приписал: «И о всех за Отечество павших», и пошел. А живем мы в начале Тверской, напротив Центрального телеграфа. И надо перейти улицу. Времени было половина седьмого. Вся улица была заставлена щитами ограждения. За ограждением стояла уже боевая техника: современные танки, также и танки времен войны. Рев их моторов мы слышали все последние недели на репетициях парада. Я подошел к разрыву в ограждении. Но меня через него к подземному переходу не пустили. «Я в церковь иду». — «Нельзя!» — «Но я же в церковь, я тут живу, вот паспорт». — «После парада откроют». — «Милые, еще до парада почти четыре часа». — «Отойдите».

Вот так. Сунулся к переходу у Моссовета — закрыто. К Пушкинской — безполезно. Вот такие дела. И смотреть на всю эту боевую мощь не захотелось. Меня же не пустили, когда я шел молиться, в том числе и за воинов нынешних.

— Вы что, не православные?

— Приказ — не пускать!

Такие дела. Конечно, я вернулся. А все ж горько было. Конечно, плохой я молитвенник, грешный человек. Но вдруг да именно моя молитва была нужна нашей славной Российской армии?

Вот так вот. И стал смотреть парад по телевизору. Вот грянул парад. Дикторы особенно любовно отмечали в комментариях марширующих иностранцев. Потом проревела техника. А потом, прямо над крышами, понеслись самолеты. Некоторые неимоверной величины. Диктор сказал, что если бы они еще снизились на десять метров, то все бы стекла в окнах и витринах вылетели.

Потом горечь прошла. Цветы, ордена, дети, музыка. Что ж, значит, не заслужил я великой чести помолиться о живых и павших в храме. Встали с женой перед иконами в доме и прочли свои записочки. И пошли на улицу и ощутили, что Победа 1945-го достигла и до нас.

Не о том думаю

В старости я дожил до унизительного состояния постоянных мыслей о том, где взять денег. Журналы, газеты, меня печатающие, гонораров почти не платят, сами нищие. От продажи книг наживаются только книготорговцы и немного издатели. Радио, телевидение — от них почти ни копейки. Какие-то грошики подкинули пара сайтов, и всё.

Проснулся, лежу и соображаю: а ведь я в советские времена был как фабрика для своего государства. Такие доходы ему давал. Например: идет книга, тираж 50, 100, 150, бывало и по двести, и по триста, и по пятьсот тысяч экземпляров тираж. Мне дают за авторский лист рублей триста, может, больше, тут сложная механика расчетов, но платили же. Но мой гонорар был ничтожен по сравнению с деньгами, которые получали государственное издательство и государственная книжная торговля. А «Роман-газета»? Там вообще тиражи зашкаливали. Допустим, стоит выпуск для читателей рубль, а их откатали три миллиона. Автору сунут пять тысяч, и гуляй. Но пять тысяч — это очень неплохо, ибо картошки килограмм стоил десять копеек, а всю семью на юг повезти, даже и с тещей, можно было и за тысячу.

Так вот, теперь это же, видоизмененное в области правления, государство оказалось очень неблагодарным. Я его озолотил, а оно меня ужимает. Пенсия ничтожна, хотя стаж, даже официальный, при выходе на нее у меня был сорок пять лет, и так мизерна, что стараюсь в сберкассу не идти хотя бы месяца два-три, чтоб чего-то подкопилось. А на что живу? Сам не понимаю. Пригласили куда-то, читал лекции, чего-то заплатили, так примерно. На шее у жены сижу. Тоже унизительно. Идешь к внукам: «Дедушка, а ты что нам принес?» И в самом деле хочется их всегда чем-то порадовать.

О-хо-хо. Задремываю. И в тонком сне представляется вдруг, как меня объедают могильные черви. Начиная со ступней и проделывая в них бороздки. Освобождают мой скелет от мягких тканей. Даже, кажется, переговариваются и советуют друг другу, где вкуснее объедать. И ловко же движется у них дело.

Просыпаюсь, вначале в ужасе крещусь, а потом думаю: «Слава Богу, вот ведь как благотворно меня Господь поправил, вот ведь о чем надо думать, а ты о деньгах да обидах на государство, оно столько раз уже обмирало и отмирало, а Россия жива, жива и твоя душа. Слава Богу!»

А о книгах тоже договорю. Бывал в книжных хранилищах, видывал книги, в которых многоходовые катакомбы сделали очень живучие книжные черви. Небось они, черви, и книжные, и человеческие, встречаются на своих симпозиумах и обмениваются опытом поедания. И авторов, и их произведений.

О языке Богослужения

Переход Богослужения на современный язык — это измена Богу, предательство России, позор перед Святыми.

Именно так. Сказано нам, что Церковь Христова всегда будет гонима, и это постоянно сбывается. Атеизм сменился сатанизмом, мир не просто во зле лежит, в нем купается, безумствует и, как всякий заразный, пытается заразить и здоровых, в данном случае то последнее, что осталось в этом мире для спасения души, — Веру Православную.

Кровь мучеников раннего Христианства, кровь страдальцев нового времени вопиет к нам: за что они умирали, шли на Крест? За то, чтобы потомки отказались от главной иконы Богослужения, от языка, на котором свершается Богослужение? Переделывать язык Церкви в угоду современности? Да это позор, кощунство и надругательство.

Какая современность? Ее нет. У Бога нет времени, у Него все враз, а у нас только летящие мгновения жизни от рождения к смерти. И истории никакой нет, есть одно в мире: мир или приближается ко Христу, или удаляется от Него. Несомненно, реформа языка — это угождение сатане, удаление от Света.

Как можно испачкать икону, как можно исказить, изуродовать язык? Это все равно что замазать грязью ограненный алмаз и этим погасить его сияние.

«Господь воцарися, в лепоту облечеся». И как вы, очередные реформаторы (о, сколько вас было), как это переведете? Мало вам примера латинян, протестантов, пошедших на сделки с духом века сего.

Реформа оправдывается тем, что якобы церковнославянский язык непонятен. Кому? Только новичкам да лентяям. Новичкам, если они верят в Бога, «со страхом» Божиим приступают к Христовым Тайнам, через год-полтора все будет ясно и понятно в Божественной литургии. Да даже и раньше. Есть теперь, не советское же время, много хорошей литературы, истолкований. Ходи в храм и читай Священное Писание, труды святых отцов, которые, вот уж точно, были бы возмущены новыми нападками на тексты молитв. А подстраиваться под лентяев, которые резво, для успехов в бизнесах, бегают на курсы английского, а свое родное встречают в штыки, зачем нам? Нет, переделки Богослужения — это тонко рассчитанное нападение на душу Православную.

Молчанием Бог предается. И хорош был бы я, первый лауреат Патриаршей премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия, если бы стыдливо прикрылся фразами, что священноначалию лучше знать, что мирянам полезно, а что вредно. Больше тысячи лет молились на языке, приближающем нас к Богу, а теперь вот, видите ли, надо к жизни приближаться. Жизнь моментальна. А Бог вечен. И Россия живет не во времени, а в вечности. Нельзя молчать, когда уже в первых шагах, то есть в первых разговорах по осовремениванию Богослужения слышатся отдаленные раскаты нового раскола. Именно к этому ведут нас теперь уже не просто неообновленцы, а уже нео-нео. Наша надежда на мудрость наших пастырей и архипастырей. Ну как будет возглашать батюшка: «Вонмем!»? «Премудрость прости!»

Берестяная грамота

Березовая кора, белая береста, конечно, не может состязаться в долговечности с глиняными дощечками, с иероглифами на камнях. Но когда береста попадает в благоприятные условия, то хранится веками и однажды всплывает из прошлого и являет миру свои письмена.

Новгородские берестяные грамоты показывают, что грамотность в Древней Руси была повсеместной. Вот договоренность о привозе таких-то товаров к такому-то сроку, вот наказ жены мужу привезти из города то-то и то-то. Вот мальчик, обидевшись на отца, пишет ему: «Хорошо же ты сделал, что не взял меня, а обещал».

Но более всего поразила меня и довела до слез самая короткая берестяная грамотка. Всего четыре слова. Письмо от юноши к девушке. Вот оно:

«Павел Марии. Пойди за меня».

И это всё. От Павла Марии: пойди за меня. Пойди за меня, Мария. Здесь такая высокая, чистая нота любви и целомудрия, до какой нам тянуться и тянуться.

О, как любил Павел Марию, как робел признаться в любви. Как высмотрел стройную березу, ходил к ней. Однажды пришел с ножом, аккуратно снял квадратик верхнего слоя, сушил этот квадратик меж гладких дощечек, придавив их камнем, как гладил сильной ладонью поверхность, и вот, оставшись один дома, взял у божницы железное писало и вырезал:

«ПАВЕЛ МАРИИ. ПОЙДИ ЗА МЕНЯ».

Как он волновался, когда завернул послание в чистую холщовую тряпицу, и как послал младшего братишку к Марии.

Братишка понял своим сердечком, что ему поручено что-то огромное в судьбе его старшего брата, бросил все свои дела и помчался по улице деревни к дому Марии.

И все бежит и бежит. «Мария, пойди за меня. Павел».

«Я стал доступен утешенью»

Ожидание радостей меня оставило, когда начал осознавать свою греховность. За что мне радости? Имею в виду не те, о которых говорят акафисты, начиная при прославлении святых мучеников каждую строку со слова «радуйся», а о радостях жизни. И это хорошо. Какая разница, осетрину ты ешь или кильки в томате, бархат на тебе или сатин, какая разница? Не все ли равно, сытым или голодным в гробу лежать. Да еще хорошо, если в гробу. А то свалят в общую яму, а то и вовсе не свалят.

Но одна невольная, и она же вольная, радость у меня осталась. Это птицы, животные и растения. И музыка. Приезжаю в Никольское и чай пить не сяду, пока цветы не полью и пока птицам еды не вынесу. И конечно, всегда голодной худющей соседской собаке Найде, которая, чуя меня, давно сидит на крыльце.

И какая же радость — пить чай, сидя у окна. На подоконнике растут цветы, и царица средь них Неопалимая купина с Синая. Да, растет. Растет, слава Богу, по милости Его прижилась в наших температурах. По радио вариации на тему какого-нибудь Кончерто гроссе, ансамбль, например, Канта э вива, что означает живое звучание.

На рынке просил сала несоленого. И вынесли из подсобки длинную толстую ленту, розовую с одной стороны. Вначале отрезал и подцепил на ветку яблони один кусок. Потом, видя, так сказать, ажиотажный спрос, добавил еще кусок, и еще. Всего четыре. То-то отрадно — видеть, как птички припархивают, как ловко цепляются сбоку и снизу и тюкают клювиками. Небось ночью где-то под крышей, нахохлившись от холода, спокойно все-таки чувствовать, как в животишке живет и греет в морозную ночь полезная пища.

А вообще синицы вредные друг к другу. У людей, наверное, научились. Вот вроде висит четыре порядочных куска, долби знай, нет, надо вначале других отогнать. Особенно одна синичка. Конечно, это не она, а он, я и назвал его Синец толстопузый. Такой сытенький экземпляр птичьего народа. И такой, о ком говорят: сам не ам и другим не дам. Сам не клюет, а всех разгоняет. Но интересно, что именно он подлетает к окну, укрепляется коготками за раму и тюкает в стекло. Вроде как докладывает, что рьяно охраняет мои корма.

Найда пасется под кормушкой. Рада и самой малости, падающей от трапезы птичек. В кормушку сыплю измельченные крошки хлеба или покупаю просо. Это для воробьев. Но и их Синец толстопузый гоняет. И опять подскакивает к окну для доклада.

Редкие медленные снежинки. Может быть, и солнышко даже покажется. Нет, день прошел, не соизволило. Хотя в утешение был такой нежно-малиновый закат. Но такой коротенький. Взглянул в окно — восхитился, отошел к плите, почистил пару картошек, покрошил, поставил сковородку на огонь, вернулся для возобновления любования — нету малиновой нежности.

Да, видно, крепко нынче виноваты — живем без сияния небесных лучей. Всю позднюю осень туманы и долгое безснежье, потом глухие снега, потом резкие морозы, внезапные прыжки в оттепель, сейчас обещают метели. Да, а куда ни позвоню или кто из России позвонит, всегда спрашиваю: как у них за окном? А у них везде солнце. И морозцы для румянца щек и для бодрости. Ну и чего жалуюсь, говорю себе, поезжай туда и живи там, кто не дает? А не дает канатами привязанное сердце к любимым деточкам. Да, так вот, не знал я, не думал, не гадал, что главная любовь меня ждет в старости, что все юношеские и взрослые волнения крови — так все крохотно по сравнению с любовью ко внукам.

Старость моя естественна для них. Они меня молодым не знали. «Дедушка, — говорит Анечка, — ты уже старенький, ты уже можешь ногами шаркать». Или, еще смешней: «Дедушка, а почему ты не учишь английский язык?» — «Я в школе немецкий учил». — «Надо английский учить». — «Мне уже поздно, Анечка». — «Да, — соглашается она, — язык выучишь, а сам помрешь». — «Вот именно, зачем мне потом английский?»

Очнулся я, обнаружив себя в дымовой завесе, — сгорела моя картошечка. Анечка, это ты виновата, так я тебя люблю, что и время не замечаю, когда о тебе думаю. Думал, вот бы Анечка любовалась синичками. Да, у них такие крепкие клювики, что отдалбливают даже сильно замерзшее, прямо каменное сало, и скоро, много через неделю, останется от большого куска только легкая шкурка, и синицы, качаясь на ней, будут поглядывать на окна дома — где там хозяин, что не идет на рынок? Мы бы слетали, да у нас денег нет.

448
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
15
Пока ни одного комментария, будьте первым!

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru