‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Шинель тюремного доктора

Рассказ.

Рассказ.


Все мы вышли из гоголевской «Шинели».

Ф. Достоевский

Самая сильная сторона таланта Николая Васильевича Гоголя оказалась сатирической, обличительной. Но ему казалось, что Россию, русский народ, которые он безконечно любит, вместо того чтобы прославлять, он высмеивает. При его глубокой религиозно­сти, Христианском мистицизме, этот духовный разлад доставлял его чуткой душе тяжкие страдания.

Меня давно волновал этот внутренний конфликт великого писателя. Вместе с тем, также давно волнуют душу и ум мотивы, по которым рождается художественное произведение — такое великое, например, как «Шинель».

Вполне возможно, что «Шинель» роди­лась и не так, как я описал, хотя я и опирался на факты биографии писателя. Но есть нечто важнее фактов — тайна художественного творчества, которую Православный человек называет Промыслом Божьим.

Рассказывая о характере писателя, мне также важно было показать, почему для него мелкий, униженный чиновник стал важнее даже такого подвижника как Федор Петрович Гааз, «тюремный доктор». И еще важно было напомнить, что Гоголь первым ге­ни­ально показал, что маленький рыжеватый и лысенький чиновник тоже имеет душу, которую мы должны уважать и даже любить. Не спрашивая — «за что», а просто любить, как завещал нам Христос.

Для всей последующей классической русской литературы этот вопрос оказался коренным, определяющим.

И потому и судьба са­мого писателя, и его книги из поколения в поколение будут волно­вать душу Православного человека.

И мы снова и снова будем «смеяться сквозь слезы», перечитывая творения русского ге­ния.

Алексей Солоницын, г. Самара.

1

Карета выглядела так, что впору ахнуть от удивления: черная лакированная дверца с фамильным гербом, зашторенное зеленым шелком окно, откидные ступеньки, фонарь, укрепленный над входом, и, конечно, сама внутренность этого дорожного гнезда, где все роскошным образом убрано.

Но Николай Васильевич Гоголь и глазом не моргнул, отдав свой дорожный сак лакею и заглянув на мягкие сиденья, обитые плотным черным бархатом. Он слегка поклонился господину, который тоже стоял у двери, дожидаясь хозяйку кареты, графиню Александру Осиповну. Всем своим видом Николай Васильевич показывал, будто только и разъезжал в таких вот каретах, а не на потрепанных колясках, бричках, а то даже и тарантасах.

Графиня Александра Осиповна, сопровождаемая мужем и горничной, семенившей чуть позади, уже шла к карете от парадной двери.

Граф Николай Михайлович, суховатый, с поредевшей, но искусно уложенной шевелюрой, с прекрасно взбитым коком над узким, вытянутым книзу лицом, которое сейчас выражало чрезвычайную заботу и участие, поддерживал жену за локоть, осторожно перебирая своими ногами в панталонах со штрипками. Сюртук на нем сидел безукоризненно, гастух повязан изящно и по моде, а если граф надевает фрак, то вполне может соперничать с аглицкими джентльменами. Можно сказать, что у графа приятная наружность, вот только подводят красные от болезни глаза, за что близкие называют его «кроликом» — тайно, конечно, и с оттенком дружеским, даже несколько ласковым. Потому что граф добряк и манеры имеет приятные, а состояние у него не то что приятное, а очень даже приятное. А все же не только Николай Васильевич, но и многие светские люди, даже из первых лиц, были удивлены, что Александра Осиповна, фрейлина императрицы, выбор свой остановила именно на графе Смирнове, служащем по дипломатической части.

Казалось, что ей, первой красавице и Петербурга, и Москвы, блещущей не только красотой, но и умом, и талантами, которые видны во всем, за что только она ни бралась, в мужья сужен не граф Смирнов, а кто-то другой, такой же яркий и неповторимый, как и сама Александра Осиповна. Может, какой-нибудь заморский принц, — ведь она из рода Россетов, южных французов, хотя и другие у нее есть корни, — грузинские и еще какие-то — то ли греческие, то ли итальянские.

Вся эта смесь дала красоту русскую, потому что детство и первую пору девичества она провела в Малороссии, под Николаевом, в местечке Гармаклея.

Ее редкая красота особенно видна, когда оживляется умом — острым, насмешливо-французским или рассудительным, немецким, если в ее салоне ведутся ученые беседы. И что примечательно, Александра Осиповна свободно говорит на этих языках, а если требуется, пользуется латинскими или греческими оборотами, которые так неожиданно звучат, когда их произносит молодая дама.

Но сейчас на лице Александры Осиповны не играл румянец, не блестели черные глаза, от света которых загоралось не одно сердце — и не только первых поэтов, включая самого Пушкина, но и холодных, лукавых царедворцев.

Впрочем, бледностью своей лицо Александры Осиповны тоже примечательно, потому что в печали, которая затаилась в ее глазах после тяжелых родов и смерти ребенка, светилась тихая красота, так свойственная русским женщинам.

Чопорный господин в черном плаще и черной шляпе сел рядом с Николаем Васильевичем, Александра и горничная Глаша напротив них.

То, что из Петербурга в Москву графиню будет сопровождать доктор, Николай Васильевич знал и раньше, когда Александра Осиповна пригласила его ехать вместе. Но вот что доктор окажется таким важным немцем, как-то ему не пришло на ум.

«Нужно было это предположить», — подумал он и тут же состроил важное выраженье на лице. Принимать подобающие положениям физии он научился, еще учась в гимназии, в Нежине. Когда играл в фонвизинском «Недоросле» госпожу Простакову, все умирали с хохота и спрашивали: «кто это? кто?»

И даже не могли предположить, что это Коля Яновский (под этой фамилией покойного отца он числился в гимназии). Позже он стал Гоголем-Яновским, когда его отец выхлопотал себе дворянское звание, найдя документы, подтверждающие, что род их корнем имеет гетманов Гоголей. А еще позже сам Николай Васильевич польскую фамилию «Яновский» вообще отбросил.

Ему прочили идти в артисты, не предполагая даже, что из него выйдет поэт, которого сразу после выхода книжки «Вечера на хуторе близ Диканьки» отметит вся читающая Россия.

Да, именно поэтом его и назвали после «Вечеров», а Диканька стала сразу знаменитой, вроде какого-нибудь там австрийского Граца или французского Прованса.

И с Пушкиным его свел добрейший Петр Александрович Плетнев, и в салон к Александре Осиповне он попал благодаря этому ревнителю русской словесности. А ведь в салоне этой фрейлины императрицы собирались первые таланты России.

— Ну вот, слава Богу, поехали, — сказала Александра Осиповна, слегка улыбнувшись. — Кажется, ничего не забыли.

— Это станет ясно, как только на первой дорожной станции вы полезете в свою прекрасную торбу, — важно заметил Гоголь. — Сразу обнаружится, что вы забыли какую-нибудь щеточку для ногтей или для ресниц.

— Будет вам, Николай Васильевич, — улыбка ее была болезненной, хотя она старалась казаться, как обычно, здоровой и бодрой.

— Ладно. Щеточку я вам уступлю. А вот баночку с румянами или пузырек с капельками для сна — ни за что.

Александра уже веселей глянула на Гоголя, понимая его игру, а немец удивленно вскинул водянистые глаза под изогнувшимися белесыми бровями на попутчика, который казался ему посторонним и совершенно ненужным предметом в карете.

— Какие фи капельки имеете ф фиду? — строго спросил он.

— Самые обыкновенные, что привозят к нам из Грохскофера. Это у вас в Германии. Вы там не бывали разве?

Немец надменно улыбнулся.

— Нет, не знать такого города.

— А напрасно. Если взять в рассуждение, Александра Осиповна, что полезней: капельки из Грохскофера или персидский порошок, то стоит еще подумать, что в подобных случаях, когда вы на станции, скажем, под Ловней или Дерюжкиной какой, останавливаетесь на ночлег. Вы, герр профессор, изволили на русских почтовых станциях ночевать? Даже в лучших номерах для таких уважаемых господ, как вы, все равно есть некие существа красно-коричневого цвета, которые не считаются с положением в обществе и достоинствами человеческой личности. Это, вернее сказать, малюсенькие такие образиночки, имеющие свойство питаться вашей драгоценнейшей кровиночкой. Пить ее по малюсенькой капелюшечке, когда вы находитесь в сладких объятиях Морфея… Спросите хотя бы Глафиру.

— Что фи говорить? Фи имеете сказать про кого? Ф фампироф я не ферить.

Александра продолжала улыбаться, а Глаша хихикнула в кулачок.

— Да есть у меня персидский порошок, не забыла. Так что клопы нам не страшны, милый мой хохлик, — так Александра Осиповна по-дружески называла Николая Васильевича, тем самым подчеркивая, что и она из Малороссии. Как-то даже заставила его вместе с ней спеть у себя «Ой, не ходи Грицю, ты не вечорницу». Голос у нее чудный, и на фортепьянах играет превосходно. Николай тогда решился подпеть ей, приняв важный вид, как сейчас, дурачась.

Ах, как славно было тогда, и какие мечты летели, не спросясь, в душу, когда он видел эти дивные черные очи, эти омуты, в которые можно было броситься сломя голову. Слава Богу, не бросился, не возомнил себя властителем дум, хотя все в салоне расхваливали без умолку его «Вечера»…

Пока проезжали по городу, карета мягко покачивалась, слегка подпрыгивая на выбоинах мостовых, но стоило миновать заставу и выехать на тракт, как подпрыгивания становились все чаще и все надоедливей.

Николай Васильевич знавал дороги разные, ездил по России не только из Петербурга в Москву и обратно, не только в родную Васильевку, в Полтаву или Киев. И проселочные дороги знал, где не такие вот мягкие подпрыгивания, а даже и отбивки зада, боли в спине и пояснице.

Боковым зрением он видел, что немец морщится, выражая неудовольствие русской дорогой. Александра Осиповна сидела на мягкой подушке, и к стенке кареты Глаша заботливо пристроила другую подушку, чтобы графиня как можно легче перенесла дорогу.

— Да, герр профессор, трудновато проездиться по России. Но необходимо, в виду того, чтобы знать, в какой стране ты находишься. Не правда ли?

— Софершенно ферно, господин Гоголь. Дороги ф России очень пльохие. Сейчас еще ничехо, а вот дальше… Я беспокоюсь за Александру Осипофну…

— Я уже здорова, доктор. Не будем обсуждать столь скучные предметы.

— Нет, отчего же, дороги достойный предмет для обсуждения, — возразил Николай Васильевич, учительски посмотрев на графиню. — Наши дороги плохи. Но все же у нас вы не найдете Аппиевой дороги. Нет у нас столбов вдоль дорог, на которых висят распятые люди. И нет у нас виселиц, как в Испании, например, тоже вдоль дорог поставленных. Кострищ с еретиками тоже нет. У нас назидают мордасами или поркой по крайности. Да, — и Николай Васильевич повернулся лицом к немцу, чтобы посмотреть, как он отреагирует на его прописи.

Немец тоже повернулся лицом к Гоголю:

— Мордасы? Вас из дас — мордасы?

— Это когда вам бьют по физии. Еще это называют зуботычиной или же трепкой. Можно сказать — взбучкой. Ну, если вина не столь велика, то ограничиваются подзатыльником или пинком в зад, который еще называется словом не совсем приличным. Я вам его тет-а-тет назову, чтобы вы более знали русский язык.

— О, я фам буду обязан, господин поэт, — ответил немец без улыбки, пристально смотря в глаза Гоголю. — Мне уже объяснил, что значит брить полголовы и приковать двенадцать челофек железным приутьям. Это так замечательно!

Гоголь несколько секунд раздумывал над словами немца, а потом ответил:

— Вы не совсем правы, герр профессор. Каторжников у нас действительно прикручивали к прутьям. Только эту меру уже упразднили. — Гоголь заметил, что глаза немца выглядят уже иначе — как будто вода в них застыла, превратилась в светло-синий лед, как на реке в начале зимы, когда ударит мороз. — И полголовы тоже не бреют. Правда, только у женщин.

— Да-да, я тоже слышала, — вмешалась в разговор Александра Осиповна, заметив, что разговор принимает слишком неприятный оборот. — Один человек отмены этих ужасных наказаний добился. Его даже тюремным доктором прозвали.

— Один? Кто ж таков?

— Вы не знаете про Федора Петровича Гааза? — удивилась Александра Осиповна.

— Не знаю, — признался Гоголь.

— И я не знала, пока супруг не рассказал. А он в Москве узнал, от князя Голицына, Александра Николаевича. Так вот, — Александра Осиповна устроилась поудобней на своей подушке, попеременно глядя то на немца, то на Гоголя. — Этот Гааз приглашен был, кажется, князем Репниным, которому лечил глаза в Германии. Да лечил так хорошо, что князь упросил его переехать с ним в Москву. И представьте, Франц Иосиф едет к нам, становится Федором Петровичем. Все прекрасно складывается у него — есть свой дом, должность, частная практика, даже фабрику он завел. Просто роскошествует и благодарит Бога, что его жизнь так устроилась. Но вот князь Голицын создает «Попечительное о тюрьмах общество» и приглашает в него Гааза. Федор Петрович с горячностью, так ему свойственной, откликается. Едет на Воробьевы горы, где находится пересыльная тюрьма и больница. И что же? Видит, в каком положении находятся каторжане. Приходит в ужас. Приезжает туда раз, другой. А потом вдруг бросает своего князя, дом, больницу. Переселяется на Воробьевы горы. Лечит каторжников, хлопочет за них. Вы понимаете? Именно он добился через Голицына, чтобы были отменены эти ужасные обычаи бритья полголовы и сцепки железными прутьями, — глаза Александры Осиповны потемнели, стали почти такими же, как и до болезни, а на щеках выступил румянец, который так любил Николай Васильевич.

— Однако, его объявил сумасшедшим, — немец саркастически улыбнулся, отчего его тонкие губы несколько перекосились. — Особенно, когда он пал перед князь на колени.

— Да, Николай Васильевич, это правда! Федор Петрович даже и на коленях просил ходатайствовать перед царем о послаблении условий содержания каторжных.

Доктор вопросительно смотрел на Гоголя:

— Фот фам и жестокий немец. И умный русский.

Николай Васильевич откинулся на спинку сиденья, отодвинувшись от доктора. Ему показалось, что от немца веет холодом. Или это в дверцах щели, оттуда проникает холодный воздух? Но ведь стоит чудная пора первых дней осени, и когда выезжали из Петербурга, светило солнышко. И если не грело, так, по крайности, не позволяло осени прибавить холода.

Странно. Впрочем, могло и показаться, мало ли щелей в карете. Может, она только на вид щегольская…

Впрочем, проехали уже достаточно приличное расстояние. Наверное, подморозило…

— Я и не думал, герр профессор, плохо говорить о немцах или испанцах, а тем более, французах. Которые, однако, хотели завоевать Россию, да шибко подмерзли, заплутав на наших плохих дорогах. Вам не дует от дверей?

— Нисколько. А фам холодно, как фспомнил каторжник?

— Может, и так. И что же ваш Гааз, Александра Осиповна? Так и служит в тюремной больнице?

— Так и служит. Муж говорил, живет при больнице в комнате, больше похожей на каморку. Продал свой дом, выезд. И даже суконную фабрику, которая у него была, тоже продал. А жалованье тратит на тех, кто идет дальше по Владимирке в Сибирь.

— Это так. Я фам могу рассказат историю с Францем, который приключился с ним зимой. От других немцеф узналь.

— Что за история? Расскажите. Но прежде мы выйдем, немного передохнем, ведь остановка?

— Да, тут придется заночевать. Лучшего места не сыщем, — сказал Николай Васильевич, открыв дверцу остановившейся кареты и ступая на раскладывающиеся ступени, которые услужливо развернул перед ним кучер.

2

Дом станционного смотрителя, в который вошли наши путешественники, произвел впечатление скромного, но опрятного и чистого заведения. И хозяева оказались такими же — прилично одетыми, заботливыми и любезными. Правда, несколько излишне суетились, но это можно было простить, так как такие важные гости, как графиня и ее спутники, нечасто здесь останавливались.

Александру Осиповну поместили, разумеется, в лучшей комнате, Глаше отвели комнатку рядом, а доктору и Николаю Васильевичу пришлось довольствоваться номерами для обычных проезжих.

Когда расположились, Александра Осиповна распорядилась собрать ужин, и Глаша тотчас все отлично организовала.

Сели за просторный дубовый стол, поставленный посреди горницы в нижнем этаже, и любезные хозяева стали угощать гостей «чем Бог послал». Тут оказались закуски, наливки и водки, а главное, чем порадовала хозяйка, так это жаркое, булькающее, ароматное, с вкуснейшей подливкой.

Александра Осиповна ела без церемоний, что составляло неотъемлемую часть ее натуры — во всем естественную, без жеманства или чопорности, так свойственной светским людям.

— Совсем как у нас в Гармаклее. Это на юге России, — пояснила она доктору. — Бабушки любила пампушечки, пшенички. А уж галушки, вареники! А сало! А, Николай Васильевич?

Якiй хохол не любе сало, - отозвался Гоголь. — Коли оно розовенько и нежненько. Так дюже во рту тае.

Доктор не понял, почему спутники его восхищаются салом на странном наречии. Сало есть пища жирная и, следовательно, вредная. Да и жаркое, которое графиня похвалила, тоже слишком жирное, неполезное для здоровья. И наливки графини пить не следовало, еще не окреп организм. Все у русских наоборот, без всякого чувства меры.

— Так что вы хотели о Гаазе рассказать, доктор?

Александра Осиповна откинулась на спинку стула. Шаль она чуть приопустила. Шея у нее высокая, а плечи, хотя и закрытые, но все равно показывают свою чудесную покатость. Платье дорожное, но сидит на ней с той простотой и изяществом, которые даются редко каким дамам.

— Да, Франц Гааз, — доктор вытер салфеткой свои тонкие губы, строго посмотрел на непослушную больную. — Он редкий экземпляр, филантроп. Без мер, нужный в делах и жизнь. И получил наград. Однажды шель домой от пациент. Поздно вечер. Зима. Мороз. И вот встречаль разбойники. Начинать снимать с него это… как сказать…

Доктор показал руками, будто снимает с себя верхнюю одежду.

— Шинель, — подсказала Александра Осиповна.

— Да-да, шинель. С меховой воротник. И раздеть его!

Николай Васильевич замер, забыв положить на стол салфетку. Улыбнулся своей длинной, странной улыбкой.

— Нет, не так! Я слышала эту историю! Слышала! — Александра Осиповна в гневе смотрела на доктора. — Вы не договариваете. А у этой истории совсем другой конец.

— Какой же? — тихо спросил Гоголь.

— А вот какой. Федор Петрович сказал разбойникам: «Шубу заберите, только дайте домой дойти. Вот здесь рядом больница, я там живу». — «Так ты кем будешь?» — спрашивают разбойники. «Доктор я, Федор Петрович». — «Федор Петрович? Тюремный доктор?» — «Да, это я». Так они его до дома проводили, чтобы никто не тронул! И сказали, что если понадобится, готовы за него жизнь положить. Вот как!

Немец дернул ртом, что выражало крайнюю степень раздражения.

— Фантазия!

— Нет, не фантазия! Муж эту историю от самого Федора Петровича слышал. Вы же знаете, у мужа больны глаза, так он у Гааза лечился. Федор Петрович и рассказал этот случай! Для того чтобы… чтобы показать, что наш человек способен очнуться от самого ужасного злодейства, ежели про добро вспомнит!

— Добро! Какое тут, извинить, добро? Глупость!

— Глупость? А как же Христовы заповеди? Разве не им следует Федор Петрович?

— Христос этому не училь. Он являть образец. Люди не могут его исполнить.

— А вот и могут! Федор Петрович как раз и может. Все свое богатство раздал нищим, и душа его прошла сквозь игольное ушко. А ваша душа — верблюд.

— Что? Что фи говорить?

— «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богачу в Царствие Небесное». Евангелие от Матфея, герр профессор, — пояснил Гоголь.

Доктор медленно встал, отодвинув стул.

— Извинить. Больше не могу продолжать бесед.

— Спокойной ночи, доктор, — ледяным тоном ответила Александра Осиповна.

Когда дверь за немцем закрылась, Николай Васильевич сказал неожиданно прерывающимся голосом:

— Александра… Какая вы… душа у вас… прекрасней ваших глаз… которым посвящено столько стихов…

Но тут он остановился, вспомнив, что в горнице находится и Глаша, и хозяйка дома.

— Да не только я… вот и Глаша скажет… что немец бежал с поля боя.

— Побитый! — подтвердила Глаша, а хозяйка, не смея вступить в разговор, лишь восхищаясь графиней, такой смелой, красивой, лишь прижимала ладони к своему разгоряченному лицу — будто она сама только что участвовала в споре.

— Я только хотела сказать, что разве те, кто следует за Христом — глупы? Разве это безрассудство, жизнь свою положить, чтобы помочь падшим? Разве не ради них Христос проповедовал? И ведь Гааз такой же немец, как и мой доктор… Господи, ну почему я должна терпеть этого …

— Не надо, Александра Осиповна. Господь учил, что смирение и послушание паче всех добродетелей. Не хотите подышать свежим воздухом перед сном?

— С удовольствием.

Сразу за домом начиналась березовая рощица. Попадались и клены. Тронутые желтизной, листья деревьев светились осенней печалью. Небо уже размывалось наступающими сумерками.

— Сиротливо как-то, — сказал Гоголь, оглядывая рощицу. — А все же есть и в этом своя красота. Что-то неземное, тайное… Вы не находите?

— Я не люблю этих неясностей. Да ведь и ты не любишь, хохлик. «Тиха украинская ночь. Прозрачно небо, звезды блещут»… А здесь и звезд-то не увидишь.

— А в карете вы не почувствовали холода? — вдруг спросил он.

— Не называй меня «вы». Мы же одни. И холода я не чувствовала ни в карете, ни сейчас. А вот тепло чувствовала. И знаешь, почему? — последнюю фразу она произнесла не без лукавства.

Гоголь промолчал, опустив голову.

— Ведь ты же влюблен в меня, хохлик.

Она смотрела на него, как мать смотрит на ребенка — с улыбкой мягкой и доброй.

— Я? Влюблен? Да что такое вы говорите, Александра? — искренне возмутился Гоголь. — Разве я похож на ваших воздыхателей? Стихи писал в альбом? Да если б и писал, то сказал бы нечто иное…

— Какое? — уже без лукавства спросила она, видя, как искренне он говорит.

— Я бы написал… чудная моя Александра Осиповна… хохлачка, уж коли я хохлик… Я вас люблю, это верно. Но радостей земных я вовсе не желаю и даже боюсь их. Тогда бы любовь моя разрушилась. Она… любовь высшая. Любовь душ, которым нужна гармония неземная. Вы понимаете? Ты — понимаешь?

— Неужели я достойна быть такой женщиной… как у Платона?

— Да, да, Александра! Только тебе я могу рассказать о самом сокровенном. Я это сердцем чувствую! У меня нет друга ближе, чем ты. Пушкин слишком высок, Плетнев далек, хотя я и живу у него, и делает он для меня слишком даже много. А все не то! Это не объяснить, это надо чувствовать. Ты чувствуешь?

— Это так неожиданно, милый мой Николушка. Я думала, что такая любовь вовсе не существует. Я предполагала, что у тебя высокая душа. Но чтобы у нее был такой полет…

— Я и сам не знал. Но когда увидел расположение ко мне… Понял, что возвышенным другом моим можешь быть только ты, Александра. И если бы я… такого вот вида… с таким-то носом … удостоился дружбы и любви, о которой сказал…

— Значит, все дело в длине носа? — она засмеялась и, заметив спешащую к ней Глашу, которая несла бурнус, сама пошла ей навстречу.

— Да, куда же тут денешься, — он тоже улыбнулся, но не весело, как она, а с грустью. И как часто у него бывало, тут же возвышенный тон сменил, помолчав с минуту:

— Нос есть важнейшая часть лица, которая определяет человека. Есть носы прямые, так называемые римские. Они говорят об аристократах. У вас, Александра Осиповна, не нос, а носик. Хоть он и римский, но с оттенком русскости, которая смягчила твердость добротой и заботливостью о ближних. У вас, Глафира, нос ловко и мило поднят чуть кверху, что свидетельствует о стремлении занять свое место в жизни. Такой нос у нас называют курносым. А вот нос герра доктора можно назвать казенным, потому как он у него вроде пришит по служебной надобности, как у дятла…

— А твой как назовем? — Александра надела бурнус, пошитый из светло-коричневого мягкого сукна, на подкладке, с небольшим меховым воротником — этот вид модной верхней женской одежды уже заменил салопы.

— Мой нос наподобие шпаги.

— И то верно, хохлик. Умеешь ты хорошо говорить, хорошо писать. Вот и напиши о Федоре Петровиче Гаазе.

— Да, надо обдумать… Личность примечательная… Я давеча вспомнил случай, который в департаменте уделов произошел, когда я там служил. Один чиновник… хороший такой, славный… Все мечтал о ружье. «Вот, — говорит, — выйду на пенсион, буду ходить на охоту». И часто о мечте своей рассказывал. Подходит время его прощания со службой. К тем деньгам, которые он скопил, сослуживцы в складчину добавляют ему денег, и наш герой получает прекрасное долгожданное ружье. Счастливый конец! Только не совсем…

— Почему?

— Потому что ружье он то ли потерял, плывя на лодке по Финскому заливу, то ли его украли…

— Как? — удивилась Глаша.

Втроем они уже направлялись к дому. Небо из светло-серого становилось сизым, неприветливым.

— Мне рассказали, что чиновник наш заболел от расстройства.

— Но не умер?

— Не знаю…

— Все-таки, конец не как у нашего доктора, — оживилась Глаша.

— Доктора только и умеют, что пугать. А я могу и повеселить. Только не сейчас.

— Почему?

— Потому что темнота наступает. И надо с вами расставаться.

— Доскажите про чиновника.

— Пожалуй, не стоит… Живот у меня разболелся, потому что я волновался слишком.

— Сейчас все пройдет. Глаша, иди, я сейчас.

И, оставшись наедине с Гоголем, она сказала, прямо смотря ему в глаза:

— Я тебе благодарна, Николай Васильевич. Я твою дружбу принимаю с радостью. И даже горжусь, что ты меня в друзья выбрал. Спасибо тебе.

— Я…

— Иди и спи спокойно. Клопов можешь не бояться, потому что Глаша уже принесла тебе в комнату персидский порошок — я распорядилась.

Алексей Солоницын

Рис. Г. Дудичева.

Окончание см.
1182
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
3
Пока ни одного комментария, будьте первым!

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru