‣ Меню 🔍 Разделы
Вход для подписчиков на электронную версию
Введите пароль:

Продолжается Интернет-подписка
на наши издания.

Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.

Православный
интернет-магазин





Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Блаженная схимонахиня Мария», Антон Жоголев

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

«Иже еси…»

Главы из повести в воспоминаниях.

«Долгая счастливая жизнь…»
Геннадий Шпаликов.

Пролог

Все дело, пожалуй, в том, что я родился мертвым. В роддоме на меня махнули рукой. Только мама молилась. Да один врач минут пять боролся за мою жизнь. Бог все видел и вновь вдохнул в мою бренную плоть безсмертную душу. Пожалел.
Позже, бывая на кладбище, мы с мамой всегда приходили на могилу к этому врачу, на тот участок еврейского кладбища, где покоятся крещеные евреи.
Когда мама умерла, то ее могила оказалась рядом с границей этого участка, недалеко от могилы врача. А на ее памятнике я оставил свободное место, чтобы в свое время рядом с ее именем и именами отца и брата выбили и мое. И даты. И тогда, даст Бог, мы снова окажемся рядом.

Хруст

Это не самое первое, но, может быть, самое глубинное воспоминание в моей жизни. И не просто воспоминание, а то, что будет сопровождать меня и звучать во мне постоянно — хруст.
Я уже был не совсем малой, но, когда мы шли из бани, отец почему-то посадил меня на плечи. Та, такая короткая на сегодняшний взгляд, дорога казалась безконечной. От бани надо было пройти через поселок из «финских» домиков и огромный пустырь к «железке». Вечерело. Осень крепчала. На огородах были видны кочаны неубранной капусты. Едва шелестели редкие красно-серые листья вишневника. Из печных труб бурого кирпича поднимался дым и, казалось, уходил в космос. Но запах от него все-таки разносился по округе, какой-то кисловато-сладкий и ненавязчивый. И надо всем этим царил хруст. Потому что отец с мамой ступали по подмерзшей дороге и под их ногами хрустел лед. Ледок. Подмерзшие лужицы с тончайшей слюдой. Это было завораживающе. Радостно, звонко. Но именно в тот миг я ощутил бренность бытия: раз — и все! И мне захотелось спуститься с отцовской шеи и самому пойти по дороге. И я пошел. И хрустело уже под моими ногами.
Мы пройдем поселок, затем пустырь, над которым будут гудеть линии высоковольтных передач. Мимо деревянного «мордовского» магазина с полустеклянной витриной с одной стороны и пивным окошком — с другой. Мордовским он назывался потому, что сюда по утрам на электричке приезжала мордва из сел Новое и Старое Семейкино, названных так по их основателю — Семейке, сподвижнику Ермака Тимофеевича. Мордва торговала возле магазина молоком, зеленью, земляникой, рыбой — всем тем, что может дать крестьянское хозяйство и пойменный лес с протяжной и несколько унылой рекой Сок.
Потом мы пересекаем железнодорожную линию и оказываемся в нашем барачном поселке, недавно переоборудованном из «зоны» в жилой. Об этом еще напоминают красное кирпичное здание комендатуры, мощенные грубоватым камнем дороги и полуразвалившиеся вышки.
Но надо всем этим продолжает царствовать хруст, который будет сопровождать меня везде. Будут хрустеть всё и вся. В том числе кости мои и кости моих друзей. Неожиданно хрустнет и страна. Но не сломается.

Начала

Одно из первых воспоминаний: промозглая осень, мы с отцом на стадионе «Металлург», на пятой трибуне; он зажал меня между колен, прикрывая расстегнутым потертым плащом, в руках у меня большой быстро остывающий беляш, который я жадно откусываю; отец время от времени достает из кармана бутылку плодово-ягодного, делает несколько глотков и опять прячет.
Когда отца уже не станет, когда он будет лежать в трехстах метрах от этой трибуны в ближнем ряду безымянского кладбища, я не перестану приходить с друзьями именно на пятую, на тот двенадцатый ряд. Потом для меня умрет и футбол, когда один латинос забьет гол рукой. И все это будут видеть. И гол засчитают. И станут говорить, что это «была рука Бога».
Более раннее воспоминание. Я опять же зажат между коленями то ли отца, то ли деда. И меня, слабо пытающегося вырваться, парят ивовым веником. Духмяный запах бани по-черному, запах веничного настоя от липового корытца и огромных голышей с каменки — запах дыма, сажи, илистого озера и лета, когда мы ходили вдоль берега и собирали голыши. Потом на тележке везли к бане, где отец ловко орудовал топором и от осиновых бревен летела щепа, которую я подбирал и подносил к лицу — горьковато пахло свежестью и грибным лесом.
…Но вот меня напарили. Выбегаю в предбанник, плетенный из крупных ивовых ветвей, а снаружи обмазанный смешанной с навозом глиной. Хорошо. На земляном полу грубая циновка. Вдруг порыв ветра распахивает дощатую дверь, в которую врывается простор: проселок, поле, а за ним — заливные луга, заросли тальника, косогор в черемухах. Родина.
Но было и еще более раннее воспоминание, хотя родители говорили, что я этого не должен помнить. Мне несколько месяцев, я ползаю в сработанной отцом кроватке, и вдруг в нашу барачную комнату вбегает мальчик, трясет в руке какую-то игрушку, смеется. Я тоже радуюсь и тяну к нему ручонки. И понимаю, что это мой брат.
Потом мне рассказали, что так оно и было. Саша (сын матери от первого брака) приехал на каникулы из деревни, где жил с дедом и бабушкой, и подарил мне самодельную игрушку. «Но ты этого не можешь помнить», — говорила уже больная и слепнувшая мать. Да, не должен. Но я помню!
А теперь расскажу о самом раннем воспоминании. Об этом не говорил никому. А теперь — как ни странно — поведаю всем.
Родители мои венчались в Петропавловском храме Самары. Там же крестили меня. Туда же младенцем возили через весь город ко Святому Причастию. И вот однажды на руках то ли матери, то ли отца перед самой Чашей я задираю голову и вижу над собой не купол, а Небо с парящими крылатыми юношами, а чуть в стороне — строгий Некто с Книгой в руках…
С тех пор я бывал во многих храмах и монастырях, но в Петропавловский приходить робею. Робею задрать голову к Небу и не увидеть ничего, кроме купола.

Шаровая молния

После смерти отца я тянул лямку на трех работах. Уже в сумерках возвращаюсь домой. Сразу же в прихожей звонит телефон. Не включая света, поднимаю трубку. Разговаривая с другом, заглядываю в комнату — мама лежит на диване с закрытыми глазами. Возвращаюсь в прихожую. И вдруг вижу, как комната начинает освещаться со стороны открытого балкона каким-то расползающимся лучом платинового цвета. По комнате несется шар. Влетает в прихожую, несколько мгновений кружится возле меня, обжигая леденящим холодом, и вылетает через открытую форточку в кухне… Голос друга из трубки: «Почему молчишь? Что у тебя случилось?!» Я заторможенно и почти равнодушно объясняю. «Это шаровая молния. Это неспроста! Иди посмотри на мать», — не унимался друг. Я захожу в комнату. Мама в полумраке сидит на диване: «Видел?» — «Да». — «Только вот не пойму: Ангел это был или бес», — и она снова ложится.
И я сразу вспоминаю рассказ тетушки о том, как лет двадцать назад сгорел дедовский дом. Вот так же в летних сумерках она стояла в сенях при открытой двери. Вдруг в сени ворвался огненный шар, пробил дыру в камышовой крыше и исчез. Дом загорелся… Потом остатки сруба удалось кому-то продать на сарай. А бабушка, тетка и ее дочь переселились на станцию. Через пару месяцев рухнула баня, та, возле которой я ползал ребенком и собирал горько пахнущую осиновую щепу. С охапкой щепы я пошел к кострищу, где должны были варить уху. Но тут по дороге прогромыхала телега, несомая бешеной кобылой, поднялась пыль, и я перестал что-либо видеть, щепа выпала из моих рук. А когда пыль стала оседать, я вдруг увидел и узнал почти все, что будет со мной потом. Я даже увидел, как горит дедовский дом, услышал, как трещит от огня камышовая крыша, и хруст старых пересохших бревен уходящей избы.
Мне кажется, что этот мальчик до сих пор стоит в оседающей пыли мордовского поселка и в отблесках пламени видит плачущую бабушку, держащую в руках иконы Николая Чудотворца и Казанскую. Этот мальчик все знает, а я многое уже забыл, лишь иногда вытягивая из неведомых глубин воспоминания.

Смерти нет

Да, я родился мертвым. Оживили. А вот когда был уже смышленым, но еще малым, случилось нечто подобное.
Я лежу на столе, вокруг люди в белых халатах, их голоса слышны глухо и почти неразличимы. Вижу это откуда-то сверху: и себя, и врачей. Вдруг один из них берет шприц, водит свободной рукой по голове, нащупывая нужное место, и — как я не хочу этого! — делает укол… Я уже себя не вижу, но чувствую утихающую боль во всем теле и слышу близкий голос врача: «Теперь этот мужик долго жить будет, даже если снова помрет».
…Через много лет в Пасхальную ночь меня привезли в одну из больниц старой Самары. Несколько уколов. Капельница. И я снова вижу себя, врача и медсестру, но уже не сверху, а как бы со стороны. И еще я вижу умерших родителей, брата Александра, дедов и бабок, Порфирия, Григория, Марию и Марфу, родственников, друзей и еще многих вроде бы незнакомых, но я понимаю, что это мои пращуры, моя чувашская и мордовская родня. И так не хочется с ними расставаться. Не только потому, что там хорошо, а еще и потому, что давно не хочется жить: я похоронил почти всех, а что остались — почти чужие; не нужен я оставленным женам и брошенным детям; друзья — «иных уж нет, а те далече»; кого-то предал я, кто-то предал меня. Да и сбылось почти все, о чем мечтал: издал книги, снял фильмы, сам покрасовался на экране. Зачем мне назад? Но вдруг чувствую женские руки, которые меняют капельницу. Потом моя рука оказывается на женском колене, затем я ладонью ощущаю тугую грудь под халатом. Открываю глаза. Красавица-медсестра, сидящая рядом на койке, улыбается: «Выкарабкался? Живучий». Наклоняется и целует меня в губы. То, что скрывалось под халатом, обнажается. Она снова выпрямляется и, смешно зевая, потягивается так, что я слышу похруст молодых суставов. (Позже мне расскажут про этот древнейший лекарский способ, когда умирающих мужиков спасает ощущение женского тела — пробуждается глубинный инстинкт жажды жизни и продолжения рода.) Она подходит к окну, снимает косынку и распускает волосы, которые оказываются ниже спины, как у моих бабушек, тетушек и мамы. Стоя ко мне спиной, начинает заплетать волосы в косу. От Вознесенского собора доносится звон колоколов. Она оборачивается и — улыбаясь: «Христос Воскресе!» — «Воистину…» — едва шепчу я.

Марина

Так ее звали. Она оказалась младше моей старшей дочери, но уже многое пережила: отъезд из родного города, раннее замужество, наркозависимость, от которой избавилась через покусанные губы и рев по ночам. У нас с ней что-то закрутилось. И когда я спросил: «Зачем я тебе?» — спокойно ответила, что женщины всегда любили не тыловых крыс, а фронтовиков, пусть и покалеченных. Была в ней природная мудрость, сочетавшаяся с почти полной необразованностью. Я старался баловать ее, как ребенка, хотя двадцать один год для женщины вполне зрелый возраст. С другой стороны, я относился к ней, как к моим матери и бабушкам, будто она их ровесница, только сама не постарела, а просто пришла оттуда, из их молодости.
Но все закончилось, как и должно было: она мужнина жена с мальчонкой, а я казак, хоть и тертый, но вольный, мой ветер свистал тогда во все стороны.

Божий Угодник

Почему Николай Чудотворец так любим и почитаем в народе? Ведь многие не знают, что он был активным борцом с ересями и тайным дарителем, некоторые даже не подозревают, что жил Святитель полторы тысячи лет назад, а одна старушка даже замахала на меня руками, когда я сказал, что Угодник Божий был греком. «Что ты, милок, русский он, русский. И жил в наших краях, вот и возвращается время от времени на родину, чтобы помочь землякам. Все тропы здесь исходил», — и посмотрела на меня бабушка добро и снисходительно, мол, стыдно таких-то вещей не знать.
А ведь действительно Николай Угодник исходил наш край, как свою вотчину: видели его не только на Суре у Промзино, но и в Каменной Чаше в Жигулях, в Заволжье на Кинеле, где была пасека моего прадеда.
А с моей дальней родственницей даже такое случилось. Сразу после войны она, отроковица, сильно заболела, высохла так, что остались кожа да кости, ни есть ни пить не просила, не разговаривала, и когда начались полевые работы, с ней даже не оставляли никого, лежала она в избе одна. И вот возвращаются как-то домашние под вечер и видят, что сидит их дочь и сестра за столом и ест молочную тюрю. Глазам своим не поверили, а та и говорит:
— Приходил дедушка, дал мне десять копеек, сказал, что это моя жизнь и чтобы я ее берегла. Велел встать и покушать. А сам исчез.
И только много позже, когда в одном из домов выздоровевшая отроковица увидела икону Николая из Мир Ликийских, она обрадовано закричала: «Это он ко мне приходил и монетку мне дал!»
Жива она и сейчас, и дай Бог такого здоровья каждому.
Поэтому-то и стал Никола Угодник своим на Руси, что часто здесь являлся и многим помогал. Вопрос только в том, почему он избрал те края, где при земной жизни и близко не был… Но как бы там ни было, он свой для девочки из Барышской слободы и для учительницы из Саранска, для симбирского студента и для слепца из Чувашии, поющего величание Николаю. Я поразился, когда узнал, что этот старик-слепец, так проникновенно поющий, говорит по-русски с трудом. Кроме молитв и песнопений, я слышал от него только одну фразу: «Пох пасет». И только потом догадался, что так с сильным чувашским акцентом звучит «Бог спасет». И впервые — понимаете, впервые! — я так остро ощутил, что Бог действительно спасет и пасет! На земле российской пасет с помощью Своего Угодника Николая.
…22 мая, на Николу летнего, в день рождения мамы и девятый день преставления отца, я подъезжал с Николиной горы к дому со спокойным сердцем, только тревожная мысль свербила: а что же с матерью, ведь оставил ее на соседей больную?
Войдя в квартиру, поразился — мама одна передвигала большой поминальный стол и чуть ли ни обиделась, когда я кинулся ей помогать.
— Мам, вы что, врача вызывали?
— Зачем? — и махнула рукой.
И уже под вечер, утюжа белье, мама бормотала: «Милостив Никола, милостив…»

Кино

Здесь мне удалось не солгать, за что и приходится платить.
Когда снимал «Территорию голода» (о поволжской трагедии 1921 года), заболел непонятно чем — температура поднялась под сорок, хотя до этого не хворал лет восемь.
Во время монтажа фильма «Стояние Зои» (о самарском чуде с окаменевшей девушкой, что танцевала с иконой Николая Чудотворца) температура моего тела стала падать за тридцать, двигаться почти не мог и только после вызова «скорой» и шести уколов сел за монтажный стол.
А когда по телевидению показывали «Блаженную Марию» (о самарской юродивой и провидице), меня просто убивали в темном дворе, отобрали исходные материалы фильма, записи, документы… Я лежал на подмерзающей земле, пытался ползти и слышал хруст. Это хрустел первый ледок на лужицах.
Но самой запоминающейся из всех документальных лент была первая профессиональная — «Русские идут», после которой передо мной стали закрываться все двери, ведущие в «большой кинематограф».

Переделкино

Раз зашла речь о писателях, вспомню и о поселке литераторов. Как он помог мне окончательно избавиться от некоторых легенд.
Дача Пастернака даже сейчас впечатляет и особняком, и большим участком, и подступающим лесом. Прожил он здесь с 38-го по 60-й годы. Репрессии, война, борьба с космополитизмом, смерть Сталина, «оттепель», гонения в прессе на роман «Доктор Живаго»… А автор все это время обитал в заповедном уголке Подмосковья.
Правда, во время войны он жил некоторое время в Чистополе за Волгой, когда кто-то из писателей воевал, кто-то работал во фронтовой газете, кто-то оставался в блокадном Ленинграде… Я не говорю, что Пастернаку надо было с ППШ подниматься в атаку. Но на страдальца в Чистополе он похож не был. Вспомните мемуары Гладкова, автора «Гусарской баллады». Ранним зимним утром, поскрипывая снежком, они идут по тихой улочке и рассуждают о хорошей погоде, об особенностях рифмовки какого-то поэта и еще о чем-то подобном. Читая об этом, я, двадцатидвухлетний поклонник Пастернака, как бы споткнулся, смутило что-то. Призадумался. Ах, вот оно что! В это время вершилась Сталинградская битва. И там солдат настигали не только пули и осколки, но и лютые морозы. А у Шолохова где-то в той стороне горела рукопись романа. А «Доктор Живаго» писался.
Я люблю лирику Пастернака. Но что его страдания по сравнению со страданиями Есенина, Клюева, Мандельштама, Васильева… Да и роман его уже набирался в одном из советских изданий, когда по чьему-то умыслу он раньше вышел за рубежом.
На даче его я не увидел ни одной иконы. Мне объяснили, что поэт был как бы внеконфессионален. А как же цикл библейских стихов? Опять смущения…
Песни Окуджавы я до сих пор напеваю, особенно из фильмов Мотыля. Лирика его самобытна, хотя излишне салонна. Или революционна. Но и в его доме-музее экскурсовод рассказывает об «Окуджаве-страдальце». Как его не любила партийная верхушка, как многие его книги сначала выходили на Западе, а потом только у нас и т.д. и т.п. А я знаю, что Окуджава был членом КПСС с сорокалетним стажем. Я помню, как мы в школе разучивали его песню о барабанщике, ничего и слыхом не слыхав, например, о поэте Прасолове. И я думаю, почему моего тезку Владимира Осипова за несколько правдивых строк, опубликованных не где-то за границей, а в родной стране, упекли в лагеря, а Окуджава, продолжая платить партийные взносы, издавал книги, выпускал пластинки, гастролировал? Почему посетителям музея не напоминают, как в перестройку он называл патриотизм «кошачьим чувством»? Попробовал бы он это сделать в Израиле или в США. Почему не скажут, как этот романтик призывал Ельцина «раздавить гадину» — патриотов. Фаддей Булгарин не делал ничего подобного в отношении декабристов. Подобное совершали в 20-30-х годах лишь авербахи. Вот уж действительно — наследник «комиссаров в пыльных шлемах».
В доме, как и у Пастернака, я не увидел икон. Объяснили, что Окуджава был неверующим. Лишь за несколько дней до смерти Православная жена окрестила его с именем Иоанн. А одна икона все же нашлась — за дверью, на полке среди книг.
Но  — Бог милостив.

Константиново

После окончания филфака пединститута я некоторое время работал в доме-музее Есенина в селе Константиново. Но я не чувствовал, что работаю в музее. И не только потому, что застал там стариков, помнивших поэта, общался с его сестрой Екатериной, чинил забор в их родовом гнезде, вытряхивал и перевешивал «старомодный ветхий шушун». С Колей Южиковым мы обиходили могилу отца Сергея Александровича. И все это осенял крест белокаменного Казанского собора, расположенного почти напротив дома Есениных.
В Константинове я почти влюбился и как-то особенно пронзительно осознал есенинские строки:
Жить надо легче, жить надо проще,
Все, как есть, принимая на свете.
Вот почему, обалдев, над рощей
Свищет ветер, серебряный ветер…

Ельдигино

Название цепляется за название, один дом-музей — за другой, в котором никогда не был. Музей Инессы Арманд, соратницы Ленина, в подмосковном селе Ельдигино. В этом имении она поселилась с молодым мужем, организовала школу для крестьянских детей, где сама и преподавала. Так что, не будучи еще революционеркой, оставила о себе добрую память.
Но мне Ельдигино запомнилось другим. После празднования тысячелетия Крещения Руси стали открываться храмы. Вернули полуразрушенную церковь и верующим в Ельдигино.
В пасхальную ночь мы стояли в храме почти под открытым небом. Падал мокрый снег и тушил свечи в наших руках. А на остатках купола от теплого дыхания и огней набухали тяжелые капли, падали и тоже тушили свечи. Но мы их зажигали вновь. И так всю службу. И свечи потрескивали, будто похрустывала, разрушаясь, антицерковная оболочка над Державой.
После Крестного хода небо стало светлеть, а когда верующие уже возвращались по домам, взошло солнце.

«Живите в доме, и не рухнет дом…»

О домах-музеях — достаточно. Теперь просто о доме. Для меня Домом-Землей и Домом-Космосом остается изба деда по матери Григория Евдокимовича. Поселок домов из двадцати вытянулся полуподковой вдоль Покш-озера. Дедов дом самый крайний, в паводки его иногда затопляет. Но дед говорит, что воды бояться не надо — второго потопа не будет, а надо бояться огня. (Много позже в этот дом влетит шаровая молния и спалит его.) Рубленый четырехстенок с плетеными чуланом и сенцами. Тыновые ворота естественно продолжаются сараями из плетня, и плетеный же забор соединяет их с домом. Получается уютный внутренний дворик, засыпанный прибрежной галькой. К другой стороне дома также примыкает плетень, тянущийся вдоль начинающейся улицы, а за ним виднеются огромная сирень и старая яблоня. Дом ничем не выделяется из поля и ближайшего перелеска; он, как гриб, вырастает из земли и тянется к небу и шелестит, как осина, листьями, камышовой крышей. И в самом доме нет ничего лишнего: кровать, стол, широченная дубовая скамья, сундук — почти все самодельное. Все и всё танцуют от печки. По стенам в рамках фотографии живых и отошедших родственников. Но главное в доме — красный угол с большими иконами. До и после еды перед ними молятся. Даже когда я стану пионером и атеистом, то буду стоять вместе со всеми перед этими иконами, правда, уже не крестясь.
Что бы ни случилось в моей жизни, я всегда буду мысленно возвращаться в этот дом, даже ощущать его запахи.
Много позже я пойму, что дедов дом не сгорел, а вместе с шаровой молнией вернулся на Небо.

Владимир Осипов


Рис. Германа Дудичева

Продолжение следует


11.07.2008
1037
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
1
2 комментария

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Содержание:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Православный
интернет-магазин



Подписка на рассылку:



Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:
Пожертвование на портал Православной газеты "Благовест":

Вы можете пожертвовать:

Другую сумму


Яндекс.Метрика © 1999—2024 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы

Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru