Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:




Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.







Подписка на рассылку:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)

Взгляд

Капельки вечности

Записки редактора.

1993 год. Государыню Марию Владимировну и Ее сына Цесаревича Георгия Михайловича встречают в Самарском Покровском кафедральном соборе.
Записки редактора.

Дождался…

Первый Высочайший визит в Самару Государыни Марии Владимировны в 1993 году как-то прошел мимо меня. Слышал я только его отголоски, ну и пару фотографий опубликовал тогда в газете. Государыня вместе с сыном-наследником посетили шоколадную фабрику «Россия» (тогда еще не скупленную иностранцами). Молились в Покровском соборе… Самара словно глазам своим еще не верила, что к ней вдруг приехала Великая Княгиня! И потому отзывы приходилось слышать самые разные.
И вот об одном из них я хочу рассказать.
Андрей Андреевич Савин прожил жизнь долгую и для того времени необычную. В советские годы был секретарем Куйбышевского (и немного, в самом конце — Самарского) Епархиального управления. Был он единственным мирянином на такой должности — во всей стране! Фронтовик, учитель, настоящий, крепкий церковник. Начинал свою службу с Митрополитом Мануилом. Служил и при Митрополите Иоанне. Снял его с должности, уже немолодого, Владыка Евсевий. Я помню, как сразу постарел и осунулся после неожиданной отставки этот церковный сановник. Я его тогда морально поддержал — приехал к нему домой и взял большое интервью. Называлось оно знаково: «Служение Церкви — огромное счастье!». Молчаливо подразумевалось, что его служение Церкви на этом закончилось и вот подводятся итоги… Но оказалось, не тут-то было! Вскоре он стал старостой открытого после долгих лет осквернения старинного Самарского Вознесенского собора. Там он и был похоронен спустя десять лет — в ограде уже восстановленного, в том числе и его трудами, храма.
Андрей Андреевич человек непростой был. Немало в нем было наслоений эпохи. Любил он чин и ранг, но любил и благолепие храма. Вообще, он по-настоящему Церковь любил. И это было для него самым главным. А какие-то особенности характера и свойства отразившихся в его душе непростых времен можно было в нем и не замечать. Колоритный был человек! Прошел он всю войну без единого ранения (вернее, получил ранение в… палец! И это солдат, пехота, где люди гибли чуть ли не каждый день тысячами — вот какой был явный Промысл над этим замечательным человеком! Вот как он был нужен Богу!) Много лет потом то сражался он с «уполномоченными», то, наоборот, обхаживал их же — в зависимости от их отношения к Церкви. Отстаивал храмы, потихоньку их ремонтировал (чтобы блеск куполов не очень-то бросался в глаза властям предержащим)… Нужный человек в нужное время и в нужном месте! Такой судьбе можно только позавидовать.
К «Благовесту» он относился сначала с понятной настороженностью — кто они, эти новые люди из «ниоткуда»? Что в Церковь привнесут? А когда ситуация прояснилась, дарил меня своей симпатией, относился как к «своему». Я видел его при власти, видел — отставником. Видел и просто мирянином, когда он восстанавливал Вознесенский собор. Однажды я его застал там вечером после службы. Он, семидесятилетний, «начальник» все-таки, смиренно мыл полы у большой иконы. Тряпкой, сам. А иногда был он несколько трогательно-комичен, когда прежние административные инстинкты в нем как-то вдруг просыпались. Помню, уже старостой ему предстояло ехать в наш самарский Белый дом по каким-то вопросам. И надо было видеть, с какой важностью и почти священным трепетом готовился он к поездке «во власть»… Ведь многое в его жизни заключалось в том, чтобы выстраивать отношения со светскими властями в те еще лихие годы…
В 93-м он уже не был при должности. Но когда в собор приехала Государыня со своей Августейшей матерью и сыном-наследником, он оказался в числе встречающих. А так как для него не было в соборе неизвестных и закрытых дверей, то он как-то сумел протиснуться между представителями губернских властей и подойти к Государыне…
Потом он вот так мне об этом рассказывал:
— Я сразу понял: такое бывает только один раз в жизни! — говорил он мне, словно бы заново переживая ту встречу. — Чтобы Царская особа была так близко, чтобы была возможность ей что-то сказать. Я протиснулся на левый клирос и подошел к ней. Представился — наверное, не по протоколу… И попросил уделить мне несколько минут. Государыня благосклонно кивнула. Рядом с нами в тот момент почему-то не было никого из посторонних. Вот ведь чудо! И уж тогда-то я ей всё сказал, всё!
— Что вы ей сказали? — с невольной улыбкой, впрочем, уважительной, поинтересовался я.
— А всё! Всё сказал, что у нас тут происходит! Государыня должна правду знать! И вот я ей сказал.
— Но что, что именно вы ей сказали-то? — все вопрошал я.
И тут Андрей Андреевич, сверкнув слезой (под старость он стал слезлив, как многие глубоко верующие люди) и ответил:
— А то и сказал, как мы тут все эти годы жили!.. Сказал, что столько лет даже пожаловаться некому было. Не этим же (он неопределенно кивнул в сторону не то Волги, не то административных зданий) всю правду о нашем житье-бытье говорить… Ну вот и сказал я ей, что наконец-то дождался. А больше тебе (это уже мне) я ничего не скажу. Было, было мне что ей сказать…
Я отошел от него несколько изумленный.
Вот уж не ожидал от хозяйственника и администратора таких неожиданных, глубинных монархических чувств! Но ведь в первую очередь он был верующим человеком… Но ведь он и правда наконец-то дождался! И каким-то глубинным церковным инстинктом он вдруг почувствовал всю важность момента… Произошло узнавание! Словно церковный наш народ в его лице вдруг узнал в ней Государыню!
Да ведь и само это слово — Государыня — может потрясти русского человека до самых глубин души. А он еще и каким-то наитием получил возможность рассказать ей, как жили здесь все эти трудные, безотрадные годы. Как жили без Царского покрова… Как защищали храмы, как отступали и пятились, чтобы потом опять биться за каждую пядь. Как молились, как страдали и терпели. Как шли на унижения, лишь бы сохранить храмы. Как сохраняли веру. И сохранили ее! Вот об этом он и сказал в тот день Государыне. Ведь не все произносится только словами…
Уверен, она его поняла и услышала. Быть может, за этим и приезжала.

Кент

Было это весной 1983 года. Я тогда учился на втором курсе факультета журналистики и уже все решил для себя: непременно стану писателем. А пока… снял комнату («чтобы писать») на Васильевском острове, возле самого синего моря (на самом деле оно не синее, а белесо-серое, как и питерское небо!). Притаранил туда огромную да тяжелую — с три пуда! — пишущую машинку. Как я ее только из Самары до Питера довез! А ведь вез самолетом… Сейчас бы не пропустили. Эту машинку мне подарила мамина подруга, тетя Галя. Сказала: пиши… Машинка была похожа на маленький станок, но в крепком деревянном футляре с замочком. Я был горд, что у меня уже есть своя — своя! — пишущая машинка. Да еще немецкая. Древняя немного, тяжеловатая, и не только на вес. Но на это брат мне сказал с иронией: «Нужно, чтобы каждая буква, каждое слово печаталось с усилием. Чтобы не было у тебя лишних и ненужных слов…» А что, дельный, между прочим, совет. То, что теперь так много пустобрехства в интернете, cвязано еще и с тем, что набор букв и слов, а там уже предложений, очень облегчился. До неприличия облегчился. Вот и стучат по клавишам все, кому не лень. «Музицируют…»
Потом, кстати говоря, я эту свою машинку-станок сдал в комиссионку (едва вспомнил это уже забытое слово!), и ее тут же купил какой-то питерский, должно быть, коллекционер. А я на эти деньги, ну и немного добавив еще, купил машинку «унис де люкс», югославскую, портативную, она меня где потом только не выручала! Писал я на ней статьи в Курске, была она со мной в Твери. И даже благовестовские статьи я успел несколько лет на ней печатать. На уже порядком раздолбанной, не раз ремонтированной, но все-таки в полной боевой готовности. И только потом уже прямо с нее пересел на компьютер…
И если с печатной машинкой (у меня было всего их две) у меня были глубоко-личные отношения, то компьютеры уже не в счет. Сколько их было, ни за что не вспомню.
Но я отвлекся от Кента.
Не знаю уж, где я услышал о том, что в главном корпусе ЛГУ пройдет встреча с американской молодежью. Помню только, встретились мы в Петровском зале (он небольшой, уютный, мест на тридцать). В этот вечер у меня отмечалось «новоселье», была куплена бутылка чего-то там пьющегося и немного еды. Игорь Иванов, друг мой факультетский (а теперь еще и коллега — редактор газеты «Вера» в Сыктывкаре) должен был прийти, он еще не знал, конечно, что я в этот вечер притащу к себе американца. Да я и сам этого совершенно не знал. Но зачем-то пошел на встречу с американской молодежью. Какой-то наш факультетский преподаватель однажды мудро сказал, что мы сюда не журналистике приехали обучаться, ибо всем ясно, что этому делу обучить невозможно, а «нахватываться всякой всячины», которая может потом пригодиться. Или хотя бы расширит кругозор. Вот я и «нахватывался», раз специально на это выделено мне пять питерских лет. Пошел я на эту встречу.
Как тогда такие встречи устраивались, многие, наверно, еще помнят. В президиуме наш какой-нибудь комсомольский вожак («проверенный товарищ»), пара-тройка иностранцев. В зале с десяток зевак и с десяток людей в штатском. Я оказался в числе «зевак», стал слушать и мотать на ус. Встреча была дежурной, короткой, больше для галочки. Но иностранцы, как дети наивные, ничего в наших реалиях не смыслящие, пытались говорить «начистоту». Это с нашими-то прожженными комсомольцами!..
Один из американцев, высокий, худой, с большой такой кучерявой и светлой шевелюрой, все спрашивал наших о том, что такое «субботники». И почему людям, которые на субботнике трудились, не платят денег за их труд? Это ведь «эксплюатация», на ломаном русском горячо говорил он. Он был русист и мог связать несколько слов по-русски (в тот вечер я от него услышал перевернутый вариант русской поговорки: «а потом — кот с супом»). Наивный, искренний, если бы знал он только, что за всяким советским словом стоял какой-то еще второй, а то и третий смысл… Если бы был ему открыт простой смысл невообразимого словосочетания, например, такого: «Добровольно-принудительно» — то, наверное бы, не спрашивал… Если бы знал он, что субботники все равно предпочтительнее (хотя бывают не только в субботу, но все же не каждый день), чем тоже совершенно безплатная, но уже отнюдь не добровольная и ежедневная притом работа в каком-нибудь из гулагов… (а ведь традиция субботников закладывалась вместе с гулагами, одновременно и параллельно с ними). Субботники, эти «ростки коммунизма», были тоже частью той массовой, крепко утрамбованной лжи, в которой давно уже никто не сыщет никаких концов, где все живое затоптано или глубоко вбито в землю. И спрашивать нас об этом уж слишком наивно… Хотя в изначальном посыле субботника я и сейчас не вижу ничего дурного…
Я подошел к тому парню в конце заседания и стал что-то успокоительное говорить про субботники. Он оживился, мы заспорили и как-то так незаметно отделились от всех — он от своих американцев, я от «шуриков» и комсомольцев. И уже в стороне от чужих глаз и ушей пригласил его к себе на новоселье.
Иностранца! Американца! В неформальную студенческую обстановку. Можно сказать, домой… Не знаю даже, зачем я так поступил. Это ведь был риск определенный. Но не затем, уж точно, чтобы спорить с ним о субботниках. А был какой-то тихий, неожиданный даже для самого меня протест с моей стороны. Вот вам, нате!.. Кураж. Ну а если узнают на факультете?.. Но они не узнают, решил я, и мы поехали на троллейбусе ко мне домой.
Говорили на смеси английских и русских слов. И как-то понимали друг друга. В троллейбусе ехал рядом с нами негр, какой-нибудь студент из какой-нибудь дружественной нам Кении добирался с учебы к себе в общежитие.
— Как в Америке! — улыбнулся я, показав американцу на нашего интернационального негра. А что еще знал я о его стране за океаном? Кроме того, что там «негров линчуют» (шутка).
— О, да! — всплеснул он руками. — У нас это «problem».
Выходит, не только у нас есть проблемы…
Вскоре приехали. Игорь ждал уже меня в комнатенке и тут же все понял. Обрадовался американцу. Сели вскоре за стол. Словно бы так и надо — на новоселье с гостем из США.
Когда выводил нашего высокого (в прямом смысле слова) американского друга в туалет, хозяин квартиры, питерский алкаш, с изумлением протер свои коммунальные — «в кучку» — глаза: «Это еще что за диво…» Но ничего не сказал, к моей радости. Видно, глазам своим не поверил.
Кент Моррисон приехал к нам из Сан-Франциско. Он заканчивал какой-то искусствоведческий вуз, специализировался на русской культуре. Но почему-то хотел стать режиссером (вряд ли стал им, что-то я не видел его фамилии среди голливудских продюсеров и режиссеров, хотя кто его знает). Голосовал он, как сам признался, за мало кому известную «Партию прогресса» (в этом, видимо, проявлял себя его все-таки юный возраст, он был постарше нас, где-то к двадцати трем, но все равно еще очень юный и потому, наверное, искал «свои пути», в том числе и в политике). Был он по-американски раскован, но нога-на-ногу у нас не сидел. В нашей среде он чувствовал себя вполне комфортно. Не стал скрывать, что моя комнатенка весьма убога (не делал вид, что у меня «все о’кей»). Сказал, что уже бывал в нашей стране в домах людей зрелых, устроенных, но впервые видит, как живут «советские студенты». «О, это ужасно…» — воскликнул он, показывая на мою раскладушку. Потом очень удивлялся, кивая на допотопную печатную машинку-станок. Тут я с ним не согласился и стал показывать, как она работает. Кент смотрел на меня с изумлением, как, должно быть, смотрели его немецкие предки (он был американцем с дальними немецкими корнями) на Гуттенберга и его первую типографскую машину…
Пили за Россию и за Америку. Спорили, смеялись. Я спел ему тогда популярную песню Розенбаума, в которой фигурировало его имя: «Поинтересуюсь, что это за кент…» Он улыбался, не понимал, что в русском блатном жаргоне его имя имеет совсем иной какой-то, почти потусторонний смысл… Кент — это что-то чужеродное, не наше, подозрительное и фраерное одновременно. А тут — целый Кент Моррисон, вот анекдот!
Я говорил о том, что не вижу в нем врага. Он признавался в любви к Достоевскому и Тарковскому. В общем, нормальные посиделки «из двух миров». Игорь упражнялся в английском, возмущался, что Кент Моррисон ничего не знает о «своем ведь, своем» американском писателе — Роберте Пен Уоррене… Мы тогда зачитывались его романом «Потоп» (более известна, благодаря фильму, его книга «Вся королевская рать»). И немного подражали его героям (писателю и режиссеру).
Всё наконец-то съели и выпили, и мы с Игорем пошли провожать Кента до остановки. Он на прощание подарил нам каждому по открытке с видами Сан-Франциско, и я до сих пор свою храню у себя.
Больше мы с ним не виделись. Он, наверное, вскоре уехал из России… Не знаю, помнит ли он сейчас двух питерских студентов. Не знаю, понимает ли, как мы рисковали тогда, встречаясь с ним вот так вот запросто. Но знаю, что ему было с нами тепло.
Когда Кент символически пригласил нас в гости, Игорь сказал:
— Это случится в одном только случае. Если мы станем писателями.
И он пожелал нам именно этого.
Я, можно сказать, стал писателем (по крайней мере, стал членом Союза писателей).
Но в Америке я не был и теперь уже вряд ли побываю (брезгливое нежелание «откатать пальчики» перед вылетом за океан не пересилит моё желание увидеть Джорданвилльский монастырь).
О вере мы совсем не говорили в тот вечер. Только когда он садился в троллейбус, почему-то улыбнулся мне своей немного деревянной улыбкой и как-то смущенно произнес, показывая пальцем в сторону сердца (иногда там еще держат бумажник):
— Вы у меня сдиес. Я… буду… молиться…
И эти слова («молиться»), они почему-то сильнее всего изумили меня. Где-то за океаном смешной немного нелюбитель субботников будет молиться за нас… Зачем? Мы и сами с усами. Но все равно было приятно.

Немаленький принц

Было это в начале 2000-х годов. Один мой добрый знакомый, Александр Тимофеевич Сидоров, впервые поехал на Афон. Поехал не просто помолиться у великих и древних святынь, а в поисках ответов на «проклятые» вопросы. Про все те же идентификационные коды, электронные документы и прочая. Тогда вопросы эти стояли очень жестко, и мнения высказывались самые разные. Но он решил узнать все из первых уст, от самых духовных людей, которых только может найти мирянин, — от афонских монахов.


Наследник английского престола принц Чарльз беседует с греческими монахами на Афоне.
Приехал он на Святую Гору и больше недели ходил с рюкзаком от монастыря к монастырю, вопрошал там духоносных подвижников и простых монахов. Хотелось найти какой-то четкий ответ на все эти вопросы и на этом успокоиться, укрепиться. Но отвечали ему разное. Не было только теплохладных уверений в том, что вопросы эти второстепенные, не важные. А говорили одни — надо смиряться и осторожно, с пожданием, все-таки что-то принимать; другие решительно предвещали скорый Апокалипсис и призывали к твердости и едва ли не исповедничеству. Все это окончательно запутало и расстроило моего бедного знакомого, так что он уже серьезно заунывал. Оказалось, и здесь, по древним намоленным кельям, не было единого, устоявшегося взгляда. Хотя подавляющее большинство афонитов категорически отказывались принимать всякие электронные новшества, но их советы мирянину из Самары были довольно пестрые и противоречивые. Ведь одно дело требовать решимости от себя, живущего уже Небом, и другое совсем — к этому же призывать человека, завязшего по уши в мирских проблемах. И вот, налазившись по горам, сидел он в архондарике Иверского монастыря вместе с товарищем из Москвы и пил кофе. Горевал. По потухшему лицу его было видно, что вопросы эти жгли его душу. Рядом с ними за столом в архондарике сидели какие-то иностранцы (русские всех прочих даже за границей называют иностранцами!). Среди них выделялся один — худощавый, лет примерно за сорок, но со спортивной легкой фигурой и в довольно-таки затрапезном свитерке. Этот иностранец тоже пил кофе (а кофе на Афоне пьют все!) и как-то с сочувствием поглядывал на Александра. Потом неожиданно заговорил с ним на английском. Сказал несколько фраз, а потом вдруг встал и вышел из архондарика. Наш мирянин не понял в его словах ни бельмеса, только с удивлением посмотрел вслед уходящему, по-видимому, англичанину.
Его приятель-москвич легко перевел сказанную им фразу.
— Он вдруг стал тебя утешать, — объяснил москвич. — Сказал: не грустите, не унывайте. Все образуется, все наладится… Вот так.
— Кто это был? — спросил Александр у архондаричного грека-монаха. Монах немного говорил по-русски. Но тут, казалось, от этого вопроса чуть ли не потерял дар речи
— Как — кто? — изумился он. — Вы что, не знаете, кто говорил сейчас с вами?
— Нет, не знаю… — искренне ответил Александр Тимофеевич. — Какой-то не то англичанин, не то американец. А что, это какой-то голливудский киноактер?
— Это был принц Чарльз! — коротко ответил архондаричный и забрал с их столика пустые чашки, из которых они пили кофе.
Александр Тимофеевич и его приятель-москвич молча, с удивлением посмотрели друг на друга.
Так вот, оказывается, кто взялся его утешать!
Любовь к Афону наследника Английского престола известна многим. Что ни год, он подплывает к Святой Горе на шикарной яхте «Александр» (по иронии судьбы название его яхты совпадает с именем моего знакомого) и подолгу гостит в афонских монастырях. Часто серьезно помогает обителям. Так, не без его помощи быстро восстановился после пожара сербский монастырь Хиландар…
— Потом уже, на Карули, мне рассказали, что принц Чарльз часто пристает к этой самой суровой части Афона, где на отвесных скалах спасаются настоящие подвижники, — говорил мне спустя несколько лет после той встречи Александр Тимофеевич. — И что удивительно: все карульские монахи очень любят принца. И все в один голос уверяют, что если бы не его прекрасный фрегат, от которого на катере он плывет к Карули, никто бы не догадался о том, кто этот странный паломник в застиранной маечке, или в совсем не крутом спортивном костюме, а то и в обычной ветровке. Мало ли сейчас паломников отовсюду в этих святых местах?!
И что еще более удивительно: после той встречи уныние Александра Тимофеевича вдруг куда-то исчезло. Стал он жить, просто уповая на Бога. И не терять ни бдительности, ни, конечно, трезвения. И еще много раз он с тех пор бывал на Афоне. Взбирался по горной тропе на Карули. Вдыхал полной грудью воздух на вершине Горы, ночевал на горных перевалах под хрюканье кабанов и под проливным дождем, общался с великими старцами-аскетами, — но принца больше не видел он там ни разу. Зато навсегда запомнил его слова.
«Все образуется», — с улыбкой сказал ему принц.
Просто кто-то должен был на Афоне сказать моему приятелю эти простые слова.
Такие же простые, как те, которые произнес в другом месте, среди песков пустыни, герой совсем другой истории:
— Пожалуйста, нарисуй мне барашка.

Станция «Бабушкинская»

Приехал я лет пятнадцать назад в Москву к теперь уже довольно известному священнику. У него и жил там при храме. Поселили меня в комнатке на колоколенке. Но самого батюшки не было на месте, он только распоряжение насчет меня отдал. А спустя пару дней появился сам. Приехал я в Москву по его приглашению, и потому сразу он меня к себе позвал для беседы и знакомства. Долго мы с ним тогда беседовали, но запомнилось больше всего одно.
— Ты мне газет своих привез? — спросил он.
— Привез, а как же! — и протянул ему несколько «благовестовских» номеров.
— И это… все? — изумился батюшка.
— А что, разве мало? Два последних номера. Самые свежие.
— Как, ты приехал в Москву из Самары и взял с собой всего несколько газет? — не переставал изумляться священник.
— Да, немного поместилось в сумку. Тяжело ведь целыми пачками возить. С вокзала, да в метро. Вот и взял всего несколько.
Надо было увидеть, как он тогда на меня посмотрел!
— Знаешь, — говорит, — почему большевикам удалось революцию сделать? Такую могучую Империю своротить?
— Ну, примерно догадываюсь.
— Ничего ты не догадываешься! Они свою газету «Искру» из-за границы к нам таранили в чемоданах с двойным дном. Их ловили, сажали, а они с каторги сбегали и опять за свое. Везли ее, «Искру», из-за границы к нам контрабандой. Потом здесь, по России, развозили всюду по городам и весям. Тайно, ночью, — грузили, отправляли, встречали. Распространяли… Ильич ведь не дурак был: «начинать нужно с газеты!» — решил он. «Из искры возгорится пламя»… Верно ведь, разгорелось. Так, что на весь мир полыхнуло. И уже поздно было потом гасить… А ты… редактор… легально, да по железной дороге, с комфортом, без всякой там контрабанды — и то поленился газет взять побольше чем дюжину. Эх ты… Почему же мы свою идею, истинную, созидательную, Христианскую, не любим так же горячо, как они любили свою, лживую да разрушительную? Почему?!
…Самым известным «искровцем» был некто Бабушкин, большевик (его именем потом в Москве метро назвали). Само по себе то, что у него была такая мягкая и добрая фамилия, русская фамилия, и не псевдоним притом, как у многих партийных лидеров того времени, — даже удивительно. А ведь у нас в «Благовесте» тоже одно время художник работал с такой фамилией. Тихий человечек, мухи не обидит. Но в чемодане с двойным дном нашу Православную газету он бы вряд ли через границу повез. Впрочем, и не предлагали.
…С тех пор куда бы ни ехал, беру с собой газет побольше. Сколько влезет в сумку, а то еще и в пакете везу. Себя не жалею. Хотя бы стараюсь не жалеть. И вот на чем себя ловлю уже сколько лет: когда трудно, когда почти что невмоготу, когда вновь «сгущаются тучи» над нашим изданием — вспоминаю тот разговор со священником. И прекращаю себя жалеть. Те ради гордыни своей и ложных идеалов так отважно страдали. А мы ради Истинного Бога Иисуса Христа разве не можем хоть чуточку потерпеть? И это сравнение (вряд ли оно в нашу пользу) все-таки как-то придает сил.
…Только когда возвращался из Москвы, заметил: а ведь не случайно, наверное, я все это время жил возле метро с таким мягким названием — «Бабушкинская». Словно бы в назидание мне и в укор. Скорее бы, что ли, переименовали.

Заветное слово

Выступает перед Православными журналистами в Москве крупный федеральный политик. Хорошо выступает. Говорит о Православии, о нравственности… Нам нравится это, да и сам он нравится. Мой сосед, самарский телевизионщик, только что-то ворочается недовольно в кресле:
— Слово «русский» — ни разу не произнес! — шепчет мне он. — Ни разу… Одно только все твердит про какой-то российский, или там просто народ. А русский — ни разу не сказал… И не скажет! Хотя сам — сразу видно! — наш по самую макушку.
Я прислушался к его речи уже под этим углом. А ведь и правда слово это он как-то очень искусно обтекает. Вроде бы и подразумевает его, ан нет, все-таки не произносит — всегда звучит какое-то другое слово. Тоже хорошее, но другое.
«Вот оно что», — подумал тогда я. И подивился такому простенькому наблюдению.
А сосед снова шепчет: «Я политиков теперь только вот так и оцениваю. Другого критерия почти что и нет теперь. Научились все говорить красиво».
…Но наш выступающий все-таки под конец произнес «заветное» слово. Вспомнил про свою маму. Про ее любовь к русскому языку…
Все-таки выговорил это слово! Русский! Нехотя, ситуативно, касаясь языка, но один раз произнес. Не скажешь же — «российский язык». Пока еще не скажешь. И то дело.
Теперь и я так же вот буду речи политиков оценивать.

Девятый вал

Фрагмент картины «Девятый вал» Айвазовского.
В Русском музее больше всего поразила и запомнилась в этот раз картина Айвазовского «Девятый вал». Помню ее еще с детства, с той поры, когда марки собирал. Была у меня марка и с этой картиной.

Потом видел ее в каком-то учебнике. Люди, отчаянно борющиеся со стихией, — это уже вошло в наше «коллективное безсознательное», стало чем-то как будто своим. Все понятно там: штормящее море, бушующее. И люди тонут, хватаясь за мачту. Чем безнадежнее дело, тем отчаяннее борются они за жизнь с могучей, непобедимой стихией. Все так. Только на этот раз мачты я не увидел. Нет ее там. А есть… КРЕСТ! Это ведь не мачта их спасает, не мачта держит, а четкий, правильной формы КРЕСТ! Это вцепившись в него, «оружие нашего спасения», мы можем выстоять в бушующем море. Выжить, спастись. Только крест дает нам надежду. А мачта ведь и представляет собою крест. И это гениально увидел Айвазовский. Если бы там была лишь мачта — картина была бы замечательной, но не гениальной. А тут уже мощный символ, раскрывающий нам тайны бытия. Жизнь — бушующее житейское море, которое можно переплыть и выстоять под его волнами, только вцепившись в Крест! С Божьей помощью выстоять… И когда житейский евроклидон (Деян. 27, 14) накроет кого-то из нас, надо не хныкать, не писать жалобы, не пить «горькую», скажу я вам, а хвататься за крест и не выпускать его из своих ладоней. Как это сделали те люди на картине Айвазовского.

Антон Жоголев
28.01.2011
843
Понравилось? Поделитесь с другими:
См. также:
1
2
3 комментария

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:

Закрыть






Пожертвование на газету "Благовест":
банковская карта, перевод с сотового, Яндекс.Деньги

Яндекс.Метрика © 1999—2018 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru