Вход для подписчиков на электронную версию

Введите пароль:




Подпишитесь на Благовест и Лампаду не выходя из дома.







Подписка на рассылку:
Электропочта:
Имя:

Наша библиотека

«Новые мученики и исповедники Самарского края», Антон Жоголев

«Дымка» (сказочная повесть), Ольга Ларькина

«Всенощная», Наталия Самуилова

Исповедник Православия. Жизнь и труды иеромонаха Никиты (Сапожникова)


Во первых строках…

Размышления, записи и миниатюры писателя Владимира Крупина.

Размышления, записи и миниатюры писателя Владимира Крупина.

См. начало

Об авторе. Владимир Николаевич Крупин родился 7 сентября 1941 года в селе Кильмезь Кировской области (на Вятке) в семье лесничего. Православный писатель, первый лауреат Патриаршей литературной премии (2011 год). После окончания школы в 1957 году работал в газете, служил в армии в Москве. Окончил филологический факультет Московского областного педагогического института. Работал учителем русского языка, редактором в издательстве «Современник». Широкую известность получили его повести «Живая вода» (1980) и «Сороковой день» (1981). Главный редактор журнала «Москва» (1990 — 1992). С 1994 года преподавал в Московской Духовной Академии. Сопредседатель правления Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля Православного кино «Радонеж». Живет в Москве.

С утра пораньше

Портрет писателя Владимира Крупина. Художник Александр Алмазов.

Встанешь пораньше — подальше шагнешь. Кто раньше встает, тому Бог подает. И других таких пословиц о пользе раннего вставания много. А моя эта привычка вставать рано в самом прямом смысле спасала всю жизнь.

Вот Москва. Вот московская интеллигенция, которая оживает только к вечеру и звонит друг другу до поздней ночи. А потом кто спит, кто дрыхнет, кто и звонить продолжает.

И я никак не мог войти в такой ритм жизни. Не от чего-либо, от того, что уже часам к десяти-одиннадцати вечера ничего не соображал. То есть соображал, но не настолько, чтоб вести умные обсуждения имеющих быть на это время событий. Так честно и говорил: «Простите, но я сейчас ничего не соображаю. (Некоторые могли думать, что я выпивши.) Позвоните утром». — «А когда утром?» — «Часов в шесть-семь». Так вот, сообщаю: никто и никогда мне утром часов в шесть-семь не позвонил. И получается, что московская интеллигенция — это сплошь ночные совы, а я — залетевший в столицу вятский жаворонок.

И в природе (ранняя роса к вёдру; ранняя весна — много воды; ранняя птичка носик чистит, то есть уже покушала, а поздняя глазки продирает; утренники побили ранники, то есть весенние заморозки сгубили всходы ранних овощей; рано пташечка запела, как бы кошечка не съела…) и в жизни (раннего гостя не бойся, он до обеда, рано татарам на Русь идти; на работу рано, а в кабак самая пора; работать поздно, спать рано, а в кабак самое время; молодому жениться рано, а старому поздно; богатые раньше нашего встали, да все и расхватали; не то беда, что рано родила, а то беда, что поздно обвенчалась; всем т а м быть, кому раньше, кому позже; такая рань — и петухи не пели…) все в защиту рани-ранней.

Когда в детстве я или кто из братьев долго спали, мама шутила: «Проспали все Царствие Небесное».Интересно, что тот, кто просыпался позднее, вставал и продирал глаза гораздо дольше, чем тот, кто вскакивал раньше. То есть, говоря опять же вслед за мамой, не растягивался. Хотя потянуться до хруста в суставах было очень полезно. Маленьких деточек-ползунков будили, поглаживая по спинке и животику: потянунюшки-порастунюшки. Незалежливых Бог любит.

МНОГО ЧЕГО открылось для меня в литературной Москве. Разве мог я предполагать, что в ней никто меня не ждет. Вот я такой хороший, так всех люблю, так хочу послужить Отечеству и его словесности, это же как не понять? Но надо ж за круглый стол литературы со всеми присесть. Но увидел, что садятся за него москвичи и локти пошире раздвигают, чтоб рядом никто не сел.

А уж словес-словес! Особенно склоняли цеховое братство. Но я быстро заметил, что произносят это слово они так: бьятство. Картавили сильно. Такое вот московское бьятство.

В НОВОРОССИЙСКЕ МЕНЯ повезли в горы. Оттуда обзор на всю Малую землю, залив. Именно его пересекал много раз катерок начальника политотдела 18-й дивизии Брежнева. Под огнем. Это к тому, что много иронизировали остряки в Доме литераторов по поводу книг генсека. А он, в общем-то, был куда как приличнее того, кто был до него, и тех генсеков, кто был после.

Мне показали остатки пожарища большого здания. — «Это был ресторан, который назывался «Вдали от любимых жен». Был очень популярным. И его подожгли… да, именно «любимые жены». Они и не скрывали, что это они. Ничего им не было: борьба за нравственность.

Поздняя осень, берег пуст. У памятника Новороссийскому десанту женщина с сумкой. Около нее и утки, и чайки, и голуби. Смеется: «Меня птичницей зовут. В кафе мне собирают пищевые отходы, приношу сюда. Тут и лебеди есть. Что-то сегодня нет. Я занималась орнитологией. Тут и шептуны, и крикуны. Да вот же они, летят, увидели кормилицу.

И в самом деле принеслись два небольших по размеру лебедя. С размаху сели на воду, но не близко, поодаль.

— Ничего, приплывут.

Я отошел, чтоб не боялись. Ветерок, небольшой с утра, разгуливался. Волны усиливались и выносили на берег разный мусор. Будто море само вызвало ветер, чтоб он помог очиститься. Прошел подальше, еще больше мусора. Показалось даже, что море просто тошнит от омерзения, и оно отхаркивается, отплевывается от заразы.

И энергия — дар Божий

Народный академик Фатей Яковлевич Шипунов много и, к величайшему сожалению, безполезно доказывал в Академии наук и, как говорилось, в вышестоящих инстанциях необходимость замены источников энергии на природные. Затопление земель при строительстве гидростанций никогда не окупится энергией. Это поля и леса, пастбища, рыбная ловля. Что говорить о тепловых станциях — сжигание нефти, угля, дров. И уж тем более расщепление ядра — атомные станции.

— А чем же это все можно заменить?

— Ветер, — отвечал он. — Наша страна обладает самыми большими запасами ветра. «Ветер, ветер, ты могуч», ты не только можешь гонять стаи туч, но и приводить в действие ветродвигатели.

Фатей неоспоримо доказывал великую, спасающую ценность ветроэнергетики.

— Как бы мы ни ругали большевиков, но в смысле хозяйствования они были поумнее коммунистов. Восемнадцатый съезд ВКП(б) принял решение о массовом производстве ветроэлектростанций.

Так прямо и говорил коммунистам. Рассказывал, что в 1930-е годы был создан и работал институт ветроэнергетики. И выпускались ветроагрегаты, «ветряки», начиная со стокиловаттных.

Кстати, тут и мое свидетельство. Наша ремонтно-техническая станция монтировала для села такие ветряки. Бригада три человека. Собирали ветряк дня за три-четыре. Тянул ветряк и фермы для коров и свиней и давал свет в деревню. Работали ветряки прекрасно. Да и просто красивы были: ажурные фермы, серебряные лопасти. Ухода требовали мало. Они же не просили ни нефти, ни газа, ни угля, ни дров, сами — из ничего! — давали энергию.

Думаю, что горло ветроэнергии пережала опять же жадность и злоба. Жадность нефтяных и угольных королей (как же так, обойдутся без них) и злоба к России (как же так — прекратится уничтожение сел и деревень, да и городов, как же так — не удастся прерывать течение рек плотинами, создавать хранилища с мертвой водой), как же это позволить России самой заботиться о себе?

Вывод один: все время второй половины XX века никто не думал о народе.

Народ просто мешал правительству. Ему нужна только серая скотинка для обслуживания шахт, нефтяных вышек. У этой скотинки желудок, переваривающий любую химию, и егэ-голова. И два глаза для смотрения на диктующий условия жизни телеэкран, и два уха для выслушивания брехни политиков и для лапши.

Ветер бывает не просто могуч, он бывает сокрушителен. Ураганы и смерчи — это же не природные явления, это гнев Божий.

Что ж, давайте дожидаться его справедливого прихода.

Пушкин пишет в «Капитанской дочке»: «Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным». А так оно и есть — ветер одушевленный. «Не хотели по-хорошему использовать мои силы, так получайте по-плохому за грехи ваши. Сила у меня скопилась, девать некуда».

Корфу

Холод в номере уличный. Я вернулся с долгой прогулки по городу. Темнеет рано, но город празднично освещен: скоро европейское Рождество. Дома, деревья, изгороди, парапеты мостовой — всё в веселых мигающих лентах огоньков. Ветер и зелень. Длинная безконечная улица. С одной стороны море, с другой залив. Не сезон, пусто. Брошенные тенты, ветер хлопает дверцами кабинок. Берег покрыт толстым слоем морской травы. Волны прессуют его. Вроде бы и тоскливо. Но запахи моря, но простор воды, но осознание, что иду по освобожденной русскими земле, освежали и взбадривали. От восторга, да и от всегдашнего своего мальчишества, залез в море. Еще и поскользнулся на гладких камнях. Идти не смог, выползал на четвереньках. Ни полотенца, ни головного убора. А ветрище! О чем думаю седой головой? Ведь декабрь, двадцатое. Поднимался по мокрым ступеням. Справа и слева висящие и мигающие гирлянды огней. Декабрь, а всюду зелень. Даже и фонарики бугенвиллий.

Группа моя у отеля. Надо было просквозить в номер, но неловко, и так от них убегал. Стоял, мерз, слушал. Гид: «Турки отрезАли головы у французов и продавали русским. Русские передавали их родственникам для захоронения… Семьдесят процентов русских имен взято у греков. Но мое имя Панайотис в Россию пока не пришло».

Новость: нас не кормят. Надо самим соображать. «Ахи да охи, дела наши плохи, — шутит Саша Богатырев. — Пойдем за едой. Кто в МонрепО, а мы в сельпо. — Рассказывает, что пытались ему навязать якобы подлинную икону. — Говорят: полный адекванс. Гляжу — фальшак».

Я на скрипящей раскладушке. Боюсь пошевелиться, чтоб не разбудить соседей. Они всю ночь храпели, я сильно кашлял, надеясь, что их храп заглушает для них мой кашель. Встали затемно. Читали утреннее Правило. Ехали по ночному городу. Справа темное, белеющее вершинками волн море, слева, вверху, худющая луна и ковш Большой Медведицы. Полярная звезда успокаивает.

Службу вели приехавшие с нами Митрополит и Архиепископы, а еще много священников. Поминали и греческих иерархов, и своих. Храм высокий, росписи, иконы. Скамьи. Мощи Святителя Спиридона справа от алтаря и от входа. Молитву ко Причащению при выносе Святых Даров читали вслед за Архиепископом (сейчас он Митрополит) Евлогием всей церковью.

Слава Богу, причастился.

Потом молебен с акафистом. Пошли к мощам. Для нас их открыли. Приложились. Ощущение — отец родной прилег отдохнуть. И слушает просьбы.

На улице ветер. Опять оторвался от группы. Время есть, сам дойду, без автобуса. Пошагал. Куда ни заверни — ветер. В лицо, в спину. Особенно сильно у моря. Но если удается поймать затишное место — сразу тепло и хорошо.

Конечно, заблудился. Никто не знает, где отель «Елинос». Это и неудивительно, это не отель, а в лучшем случае фабричное общежитие. А говорили: три звездочки. Да Бог с ними, не в этом дело. Мы у святого Спиридона, остальное неважно. А ему каково бывало. За ночь я окончательно простыл. И еще и сегодня ночь до перелета в Бари.

Наконец мужчина в годах стал объяснять мне дорогу на всех языках, кроме русского. Понял, что я очень далеко от отеля и что давно иду не к нему, а от него. Мужчина показал мне на пальцах: пять километров. Направление на солнце. Отличный получился марш-бросок. Заскакивал с ходу в магазины и лавочки, чуть не сшибая с ног выскакивающих встречать продавцов. Вскоре заскакивать перестал, так как убедился, что европейские цены сильно обогнали мои карманы, и просто быстро шагал. Купил, правда, за евро булочку, да и ту искрошил голубям.

Кормить нас никто не собирается. Положенный завтрак мы сами пропустили, гостиничную обслугу не волнует, что русские до Причастия ничего не кушают. Им это нравится, на нас экономят.

В номере прежняя холодища. Но у Саши кипятильник и кружка. Согрелся кипяточком, в котором растворил дольку шоколада.

Читал Благодарственные молитвы.

Какая пропасть между паломниками и туристами! Перед ними все шестерят, а нам сообщают:
«У вас же пост», то есть можно нас не кормить.

Но мы счастливы! Мы причастились у Святителя Спиридона. И уже много его кожаных сапожков пришло в русские церкви.

Перелет в Бари с приключениями, то есть с искушениями. Не выпускали. Стали молиться, выпустили. Уже подлетали к Италии, завернули: что-то с документами. Посадили. Отец Александр Шаргунов начал читать акафист Святителю Николаю. Мы дружно присоединились. Очень согласно и духоподъемно пели. В последнее мгновение бежит служитель, машет листочком — разрешение на взлет. В самолете читал Правило ко Причащению. Опаздываем. В Бари сразу бегом на автобус и с молитвой, с полицейской сиреной, в храм.

Такая давка, такой напор (Никола Зимний!), что уже не надеялся не только причаститься, но и в храм хотя бы попасть. Два самолета из Киева, три из Москвы. Стою, молюсь, вспоминаю Великорецкий Никольский, Никольский же! — Крестный ход. Подходят две женщины: «Мужчина, вы не поможете?» Они привезли в Бари большую икону Святителя Николая, епархиальный Архиерей благословил освятить ее на мощах. Одного мужчину, мы знакомимся, они уже нашли. Я возликовал! Святителю отче Николае, моли Христа Бога спастися душам нашим!

Конечно, с такой драгоценной ношей прошли мы сквозь толпу очень легко. Полиция помогала. Внесли в храм, спустились по ступеням к часовне с мощами. В ней теснота от множества Архиереев. И наш Митрополит тут. И отец Александр. Смиренно поставили мы икону у стены, перекрестились и попятились. И вдруг меня Митрополит остановил и показал место рядом с собой. Слава Тебе, Господи! Еще и у мощей причастился. Вот как бывает по милости Божией.

Корабль

Вот уже и паспорта отштамповали, и вещи просветили, а на корабль не пускают. Держат в нагретом за день помещении морвокзала. Нам объяснили, что корабль досматривает бригада таможенников. Раньше таких строгостей не было. Ждать тяжело: сидеть почти не на чем, вдобавок жарища. Да еще и курят многие вовсю. С нами группа журналистов, а с них что взять? Хозяева жизни. В группе преимущественно женщины в брюках, и среди этих женщин некурящих нет.

Прямо виски ломит от этого дыма. Подошел к охраннику и попросил его, прямо взмолился, выпустить хотя бы у выхода постоять, а не в помещении.

— А потерпеть не можете? — спросил он. — Скоро уже отшмонают. Уже ваши угощение таможенникам понесли.

— Не могу, голова болит.

Он посторонился, и я вышел в южную майскую ночь. Стоял у решетки ограждения перед водой, видел в ней отражения зеленых, желтых и красных огней, слышал ее хлюпанье о причал и очень хотел поскорее оказаться в своей каюте, бросить сумку и отдраить иллюминатор, в который обязательно польется свежий морской воздух. И услышать команды отчаливания, начало дальней дороги.

Потом, когда отшумит провожающий буксир, когда утомленные расставанием с землей паломники и пассажиры тоже затихнут, выйти на палубу, быть на ней одному, ощущать подошвами большое, умное тело корабля и знать, что и луна, и морские глубины соединились для того, чтобы сказать тебе: смотри, смотри, эта красота и мощь земного мира пройдут, старайся запомнить их.

И стоять на носу, слышать, как ударяются о форштевень и раздваиваются волны, как распускаются белые крылья пены, вздымающие корабль. Дышать, дышать простором, глядеть на небо, находить по звездам север, крестить родных и близких и Россию. И обращаться к югу, креститься на него, вспоминая Святую Землю, и замирать и надеяться на новую с ней встречу. И радоваться, что она начинает приближаться.

Но как еще далеко и долго. Но не пешком же. Даже не под парусами. И хорошо, что далеко, хорошо, что долго. Будут идти дни и ночи, солнце станет жарче, а луна крупнее. В Черном море будут прыгать дельфины, а в Средиземном заштормит. Далекие острова будут проплывать у горизонта, как во сне. Звезды каждый вечер будут менять расположение, Большая Медведица снизится, Полярная звезда отдалится, и однажды утром покажется, что ты всегда живешь на этом корабле.

ЧЕРЕЗ ДВЕ НЕДЕЛИ. Уже за кормой Святая Земля. Корабль уходит в закат. Слева возникает широкая лунная дорога. Сидел на носу, глядел на мощные покатые волны.
В памяти слышалось: «Бездна бездну призывает во гласе хлябий Твоих». И: «Вся высоты Твоя и волны Твоя на мне проидоша».

На воде голубые стрелы света. Зеленое и золотое холмистых берегов. Не хочется уходить в каюту. Приходит, появляется звездное небо, будто меняется покров над миром. Шум моторов, шум разрезаемой воды, как колыбельная. Но почему-то вдруг глубоко и сокрушенно вздыхаешь.

ЛУННЫЙ ШЛЯХ, луна на полморя. Заманивает корабль золотым сверканием. Корабль отфыркивается пеной, рождаемой от встречи форштевня с волнами, упрямо шлепает своей дорогой. Но вот не выдерживает, сворачивает и идет по серебряной позолоченной красоте, украшая ее пенными кружевами.

Как же так — ни звезд, ни самолетов, ни чаек, кто же видит сверху такую красоту?

Рассветное солнце растворило луну в голубых небесах, высветило берега слева и острова справа. Да, все на все похоже. Вода прозрачна, как байкальская. И берега будто оттуда. А вот скалы как Североморские. А вечером, на закате казалось, что придвинулись к Средиземноморью малиновые Саяны. Потом пошли пологие горы, округлые сопки, совсем как Уральские меж Европой и Азией.

Будто все в мире собралось именно сюда, образуя берега этой купели Христианства.

ОЧЕНЬ МЕНЯ утешает Апостол, говорящий: «Для меня очень мало значит, как судите обо мне вы или как судят другие люди; я и сам не сужу о себе… судия же мне Господь» (1 Кор. 4, 3-4).

Когда на Литургии слышу Блаженства, особенно вот это: «Блаженны вы, когда возненавидят вас люди и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как безчестное, за Сына Человеческого. Возрадуйтесь в тот день и возвеселитесь, ибо велика вам награда на небесах», то я всегда не только себя к этим словам примеряю, а вообще Россию. Смотрите, сколько злобы, напраслины льется на нашу Родину. Великая награда ждет нас. Есть и еще одно изречение: «Не оклеветанные не спасутся», а уж кого более оклеветали, чем Россию? Так что спасемся.

ДВЕ ФРАЗЫ. Поразившие меня, услышанные уже очень давно. Первая: человек начинает умирать с момента своего рождения. И вторая: за первые пять лет своей жизни человек познает мир на девяносто восемь процентов, а в остальное время жизни он познает оставшиеся два процента.

Гляжу снизу, из темноты, на освещенный солнцем купол церкви и думаю: а что же я познал в этих двух процентах? Мир видимый и невидимый? Его власть надо мной и подобными мне?

Да, маловато двух процентов.

ДАВНО СОБИРАЛАСЬ прийти к нам гроза, издалека посверкивала и погромыхивала и вот — подошла. Но уже ослабевшая. Наступает с запада на восток. С нею тащится дождь, скупой и холодный. Гром скитается под небесным куполом, ищет выхода из него. Но не находит, умолкает, собирает силы. Гром подхлестывают плетки молний. Опять начинает греметь и ходить по небу, все ищет место выход в потустороннее пространство. Которое и непонятно, и неотвратимо.

ТАМАНЬ, ТАМАНЬ. А может быть, и в самом деле не надо больше ездить в Тамань. Может, и права Надя: «Я не хочу в Тамань, я там буду все время плакать». Может, и мне пора только плакать.

Тамань — самая освещенная в литературе и самая неосвещенная в жизни станица. Во тьме Таманской я искал дом, где меня ждал Виктор Лихоносов. Меня облаяли все таманские собаки, да вдобавок чуть не укусили, да я еще и чуть не выломал чей-то близкий к ветхости забор, зацепившись в темноте обо что-то. Стал падать, но почуял, что оперся на что-то живое, которое шевельнулось и произнесло: «Мабуть, Микола»? Мы оба выпрямились. Я разглядел усатого дядьку, который держался за забор, и спросил его, где такой-то дом на такой-то улице. Казак был прост, как дитя природы: «Пойдешь от так и от так, трохи так, и зараз утуточки». Давши такую директиву, казак рухнул в темноту, повалил забор и исчез. Для семьи до утра, для меня навеки.

А я-то, наивный, считал, что знаю Тамань. Я тыкался и от так и от так, и бормотал строчку из лихоносовской повести: «Теперь Тамань уже не та». То вспоминал свои студенческие стихи первого года женитьбы: «Табань! Весла суши! Тамань — кругом ни души. «Хочу вас услышать, поэт». — Кричу. Только эхо в ответ. К другим гребу берегам, к родным, дорогим крестам. Нигде не откликнетесь вы, к звезде не поднять головы. Не новь к отошедшим любовь, но вновь на ладонях кровь».

Тамань, Тамань, как ты велика в моей судьбе, как высоко твое древнее небо! Ничто не сравнимо с тобою. Вот литература! Разве хуже другие берега полуострова, разве не наряднее другие станицы, разве нет в них контрабандистов, да вот только не побывал в них поручик Тенгинского полка Лермонтов.

Ах вы, рабы Божии Михаил и Виктор, за что ж вы перебежали мне дорогу? Разве не больше у меня прав писать о Тамани? У меня же и жена, и теща таманские, а вы — птицы залетные. Один написал, другой влюбился в написанное, да и сам написал. Да и так оба написали, что после вас и не сунешься. Классики — это захватчики. Бывал я и в Риме. И что написал? Ничего. Почему? Потому что до меня побывал Гоголь.

Но спасибо Лермонтову: Тамань для меня не тема для литературы, место рождения нашей семьи.

КОЛХОЗ «КОММУНАР» был передовым в нашем районе. Стариков и старух брал на содержание, обезпечивал продуктами, дровами, ремонтировал жилье. Обучал в вузах выпускников школы, платил им стипендию. Имел свои мастерские для ремонта тракторов и комбайнов. Урожаи зерновых, картофеля, надои, привесы — все было образцовым.

И вот — нахлынула на Русь демократия. И вот — болтовня о фермерстве, и вот — вздорожание горючего и запчастей. И вот — пустая касса. Люди стали — а куда денешься — разъезжаться. Председатель слег. И долго болел, чуть ли не два года. Вернулся. Попросил, чтоб его провезли по полям. А они уже все были брошены, заросли сорняками. Он глядел, держался за сердце. Попросил остановить машину. Ему помогли выйти. Он вышел, постоял, что-то хотел сказать, судорожно вдыхал воздух. Зашатался. Его подхватили. А он уже был неживой. Умер от разрыва сердца.

В это время стаи журналистов, отожравшихся на западные подачки, издевались над «совками» и «ватниками». Европа валила нам за наше золото всю свою заваль, окраины «глотали суверенитет» и изгоняли русских… но что повторять известное. Погибала тогда Россия.

И посреди ее на брошенном поле лежал убитый перестройками русский человек. Я его помню.

КОЛЫБЕЛЬНЫЕ ПЕСНИ, зыбки, укачивание готовили будущих моряков. Как? Закаляли вестибулярный аппарат. Не случайно в моряки посылали призывников из вологодских, вятских краев. Где зыбки были в детстве любого ребенка. Потом пошли коляски. Но это не зыбки, это каталки, в них не убаюкивают, а утряхивают. И что споешь над коляской? Какую баюкалку?

Да что говорить — русская печь становится дивом даже для сельских детишек. Ко мне приходят, смотрят на русскую печь, как на мамонта. У всех уже и отопление с батареями, и выпечка в газовой или микроволновой печи. Да разве ж будет тут чудо плюшек, ватрушек или пирожков? Или большущего рыбника? Нет. Это можно было б доказать в момент снятия с пирога верхней корки, когда пар поднимается и охватывает ликованием плоти. То есть, проще говоря, ожиданием поедания.

Все уходит. А как иначе? Мы первые предали и печки, и сельские труды.

И Сивку-бурку, вещую каурку. Желание комфортности жизни повело к ее опреснению. И к безполезности жизни. Вот сейчас: выросли, старятся дети перестройки. Было им в 1985-м, допустим, десять лет. Сейчас сорок и за сорок. Цели нет, пустой ум. И воспитанная либералами ненависть к «совкам». Сын родной ляпает мне: «Вы жили во лжи». — «А ты в чем? Ватники мы? Так ватник стократно лучше любой синтетики».

«НЕ НА НЕБЕ, НА ЗЕМЛЕ жил старик в одном селе». Без «Конька-Горбунка» не представить детство русского ребенка.

У меня, может, еще найдется, была курсовая по «Коньку-Горбунку». Так как у потерянного кинжала всегда золотая ручка, то кажется, что я там что-то такое нечто выражал. Помню, что сказку часто перечитывал. Это и у старших братьев было. Астафьев знал сказку наизусть, восхищался строчками: «как к числу других затей спас он тридцать кораблей». — «К числу других затей, а?»

И вот жена моя, бабушка моих внуков, не утерпела, купила прекрасное издание сказки. И я ее перечитал. Конечно, чудо словесное. Но и очень православное. Думаю, в курсовой не обращал внимание на такие места, как: «…не пришли ли с кораб-лями немцы в город за холстами и нейдет ли царь Салтан басурманить христиан… Вот иконам помолились, у отца благословились…». А вот как враг Ивана собирается на него «пулю слить»: «Донесу я думе царской, что конюший государской — басурманин, ворожей, чернокнижник и злодей; что он с бесом хлеб-соль водит, в церковь Божию не ходит, католицкий держит крест и постами мясо ест».

Постоянно встречаются выражения: «Миряне, православны христиане… Буди с нами Крестна сила… Не печалься, Бог с тобой… Я, помилуй Бог, сердит, — царь Ивану говорит… Обещаюсь смирно жить, православных не мутить… Он за то несет мученья, что без Божия веленья проглотил среди морей три десятка кораблей. Если даст он им свободу, снимет Бог с него невзгоду… Я с земли пришел Землянской, из страны ведь христианской… Ну, прощай же, Бог с тобою… А на тереме из звезд Православный русский крест… Царь царицу тут берет, в церковь Божию ведет…» И так точно далее. Это же все читалось, училось, рассказывалось, усваивалось, впитывалось в память, влияло на образ мышления. Было это «по нашему хотенью, по Божию веленью».

И если жуткую сказку Пушкина про попа и Балду («От третьего щелчка вышибло ум у старика») внедряли, то «Конек-Горбунок» сам к нам прискакал. Он и весело, и ненавязчиво занимал свободное пространство детских умов, оставляя о себе благотворную память.

Когда спрашивают, что читать детям, надо спросить, читали ли они «Конька-Горбунка». Читали? Очень хорошо. А перечитывали? Прекрасно! А наизусть выучили?

СЫН НА ОСТАНОВКЕ чувствует, что я чем-то опечален, и старается оттащить меня от плохих мыслей: «Пап, а это наш идет?» — «Нет, двадцать девятый» — «А это какой, наш?» — «Нет, это двадцать первый». — «А наш какой?» — «Вон двести седьмой идет». — «Двести седьмой! — восклицает малыш, — двести седьмой! Давай порадуемся!»

И часто потом в жизни, когда мне становилось плохо, я вспоминал своего сына и говорил себе: «Двести седьмой, давай порадуемся».

НЕ СМОТРЮ ТЕЛЕВИЗОР. Совсем. Он мой личный враг. Если и гляну, то только убедиться, что он становится все паскуднее, пошлее, лживее. И, по счастью, в интернете долго ничего не понимал.

А начал писать о Ближнем Востоке, о Палестине, поневоле стало нужно быть информированным. И вот, как говорит молодежь, я подсел на этот телевизор. И интернет. Итак, событие одно и то же освещается всегда по-разному. Взрывы, стычки, бои, стрельба. Все время жертвы. «Убиты семь солдат». Одна сторона говорит, что это было так. Другая: нет, было не так. И все упирается в этот спор. Но главное в нем тонет: люди-то убиты.

Но рассуждение не только в этом. Смотрел я в эти экраны, и в теле-, и в ноутбуке, и заметил, что молитва моя хладеет, становится рассеянной, мысли бродят в новостях, сведениях. Там же не только то, что мне нужно, там сбоку и сверху лезут постоянно какие-то чубайсы-васильевы-гайдары-ангеле-бараки-нетаньяху… чего-то все всплывает из прошлого, что найдены какие-то новые факты, что того-то не отравили, а сам умер, а этот не сам умер, а отравили… Зачем мне все это? Зачем этим мне набивают голову, просто втаптывают в нее, как солому в мешок, мусор фактов? А я с этой головой иду к иконам, читаю Правило, молюсь. И какая же это молитва? Рассеянная, говорят святые отцы. То есть телевизор, захваченный бесами, успешно отвоевал еще одну молящуюся человекоединицу. Такой применим термин.

И только тем и спасаюсь, что надеюсь на милость Божию, на то, что когда ум мой выталкивается в склочное пространство мира, то сердце мое остается с Богом. О, не дай Бог иначе.

РЕБЕНКА ГОРАЗДО труднее научить писать от руки, чем тыкать в кнопки. Вот и секрет всеобщего поглупения. От руки или от кнопки?

Пишешь рукой — умнеешь, тычешь в кнопки — глупеешь.

Именно в этом разгадка потери вот уже второго поколения.

БЫВАЛА В ЖИЗНИ усталость. Обычно физическая. После долгой дороги, после работы. Такая усталость даже радостна, особенно если дело сделано, дорога пройдена, преодолена. Но сейчас усталость страшнее, она не телесная, нервная, головная. Душа устает от всего, что вижу в России. Еле иногда таскаю ноги. И знаю, что и это великая от Господа милость — живу.

Иногда искренне кажется, что умереть было бы хорошо. А жена? А дети-внуки? У Шекспира: «Я умер бы, одна печаль: тебя оставить в этом мире жаль». Апостол Павел пишет, что ему хочется «разрешиться от жизни и быть со Христом», но ему жаль тех, кто в него поверил и кому без него будет тяжело, как овцам без пастыря. И остался еще жить. То есть он мог распорядиться сам своей судьбой. В отличие от нас, смертных.

Да и он не мог.

Уходил Апостол Петр из Рима. От казни. А Спаситель повернул его обратно.

ЛЕТИМ НАД Византийской империей. И чего им не жилось? Не голодали же! Захотели жить еще сытнее? Так что вот поэтому и, увы, летим над Турцией.

— Я ДАЖЕ ночью очки не снимаю, чтобы лучше сны видеть.

НИ В ОДНОЙ ЛИТЕРАТУРЕ нет того, что в русской. Это от своеобразия русской жизни. У нас все одушевлено, нет неживой природы, все живо.

У Гоголя рассуждают два кума, сколько груза может поместиться на возу. И один гениально говорит:
«Я думаю, (!) д о с т а т о ч н о е количество». И все. И все понятно.

У Тургенева в «Записках охотника». Едут, ось треснула, колесо вот-вот слетит, как-то очень странно вихляется. И когда оно (колесо) уже почти совсем отламывается, Ермолай злобно кричит на него (кричит на колесо!), и оно в ы р а в н и в а е т с я.

У Бунина мужик бежит, останавливается, глядит в небо, плачет: «Журавли улетели, барин!»

Кстати, о Тургеневе. Это совершенно жутко, что он пошел смотреть на казнь. Да еще и описал. А в «Записках охотника», лучшем из им написанного, автор очень много п о д с л у ш и в а е т. Купил крепостную девушку, и тут же ее в наложницы. Виардо русских терпеть не могла. Валяется же русский писатель у ног, что ж другие-то?

В Орле на съезде писателей Кожинов о Тургеневе как об агенте охранки. Но вроде даже и похвалил: на Россию работал.

— ЖИТЬ ВРОДЕ легче становится: не голод, а жить все страшней. Собаке раньше бросишь картошку — рада. Потом хлеб и им бросали. Потом они и хлеб перестали есть, мясо давай. Говорили: социализм — это учет. Стали считать. Рассчитают, сколько корму на зиму для коров, столько и заготовят, а тут весна на месяц задерживается — падёж. Это в колхозе. Да и дома — наготовили солений-варений, а гости едут, родня нахлынула. То есть и накорми, и в дорогу дай. Да друг перед дружкой стали выхваляться. У кого больше да модней. Работа стала не в радость, а в тягость. От нервов пить стали больше. Страхом не удержишь. Возили водку до войны на лошадях, после войны на машинах, сейчас вагонами возят — не хватает. Хотя, читал вчера, мы все равно меньше других пьем. Гибнут от пьянки, как будто война.

— Так сейчас война с бесами пьянства. И они побеждают. Несем потери. Могли бы небесное воинство пополнить, нет, идем в бесовское. Ведь и там война.

— И там брат на брата? Трезвенник на пьяницу?

— Ну, все гораздо сложнее.

— А как?

— Если б я знал.

— ДА, ОТСТАЛИ от Японии по компьютерам. Но это дело поправимое. Начнет «оборонка» работать на мирную жизнь, и догоним. А вот никаким Япониям-Америкам нас не догнать по «Троице» Андрея Рублева, по музыке, литературе, по культуре вообще. То есть по нравственному состоянию души. Все дело в том, что мы православные.

То есть мы далеко впереди всего мира. Разве же он с этим согласится?

ПРИЧАЩАТЬСЯ ЗА ВСЕХ. Подумал сегодня на Литургии о радости причащения и о том, что оно сейчас доступно. А было-то что! И думал, что надо мне не только за себя причащаться за здравие души и тела, за оставление грехов и жизнь вечную, но и за детей и за внуков, которые почти совсем не причащаются. И чувствую, что злятся, когда напоминаю. То есть это моя обязанность их спасать, семью сохранять. Если не воспитал стремления к Церкви.

Меня-то врагу спасения труднее укусить, чем тех, кто не причащается. Вот он и действует на меня через родных и близких, через тех, кого люблю.

ВЕСЕННИЕ РУЧЕЙКИ у нашего дома взрослели вместе со мной. Они начинались от тающего снега и от капели с крыши над крыльцом. Я бросал в них щепочку и провожал ее до уличного ручья, а на будущий год шел за своим корабликом, плывущим по уличному ручью до ручья за околицей. Он увеличивался и от моего, и от других ручейков, все они дружно текли в речку, а речка в реку. Однажды в детстве меня поразило, что мой ручеек притечет в Вятку, и Каму, и Волгу. Щепочка начинает плыть по ручейку, и сколько же она проплывет до моря? Считал и со счету сбивался. А как считал? Шагал рядом с плывущей щепочкой, считал время, то есть соображал ее скорость, за сколько примерно она проплывет до Красной горы. Очень долго, может быть, часа три-четыре. А за Красной горой там такие дали, такие горизонты. Может быть, думал я, год будет течь. И подо льдом потечет.

Когда, через огромное количество лет, узнал я от Вернадского, что вода — это минерал, что у нее есть что-то вроде памяти, я сразу поверил. Да-да, я это знал. Я же помню эту холодную снежную воду, и как я полоскал в ней покрасневшие руки, как с ладоней падали в ручей капли, и убегали от меня, и уносили желтую сосновую щепочку. И помнила меня эта утекающая вода. И помнила себя в виде узоров на оконном стекле. И в виде снежинок, которые взблескивали в лунную ночь и, умирая, вскрикивали под ногами.

ТАШКЕНТ, БАЗАР. Узбек уговаривает купить: «Все хорошее, все самое дешевое! Курага, видишь? Самая свежая!» — «Какое ж дешевое — дороже, чем в Москве». — «Заморозки были».

— Ладно, давай два килограмма.

Купил, еще походил меж длинных прилавков, среди великолепия поздней осени. Возвращался с другой стороны от продавца кураги. И увидел: он опускает ладони в блюдо с растительным маслом, пригоршнями достает из мешка сухой чернослив и протирает в замасленных ладонях. Чернослив начинает блестеть и выглядит как «самый свежий». Куда денешься, «заморозки были».

Интересно, что, с одной стороны, все от нас зависят — и все нас, с другой, за дураков считают.

СПАСАЕМ ВСЕГДА не себя, а других. Вот мысль, пришедшая в голову в самолете, когда шло сообщение о поведении пассажиров в аварийных случаях. Кислородную маску вначале полагается надеть на себя, а уже потом на ребенка. Иначе можно погибнуть и самому, и ребенку. Вот и мораль: да спасись ты, матушка Россия, сама вначале, потом спасай «ребенков».

Разве не так было в конце 1980-х? Погибали, надвигалась катастрофа, а все надевали кислородные маски на республики. Сами погибали. И почти погибли. Но и республики без нас недолго дышали кислородом.

МИТРОПОЛИТ: БОГ никогда не спешит и никогда не опаздывает.

ОТЕЦ ВАЛЕРИАН о примерном прихожанине (он называет такого в шутку протоприхожанином): — «И всем он рад, и всем он раб».

ГЕОГРАФИЧЕСКАЯ ОТОРВАННОСТЬ от России вовсе не означает оторванности от ее корней. Если это корни православные. На четырех долгих службах отстоял в Ташкенте. И не было совсем ощущения, что я в Средней Азии. Этот храм православный, в этом все дело. Причащался.

Конечно, много всего наслушался. В основном хотят вернуться в Россию. Но куда, как? И почему оставлять нажитое молитвами и кровью? Здесь же уже им и родина. А в предках кто? Одних только архиереев в здешней ссылке было семнадцать. И несколько сотен священников. Земля исповедничества. И ее бросать?

Все перебаламутилось, взболталось. Сейчас муть оседает. Но не исчезает. Нет проточной воды.

ПРАВОСЛАВИЕ НИКОГДА не ставило задачи сделать жизнь людей легче. Для Православия главное, чтоб человек стал лучше. А станет лучше, то и любая жизнь ему будет хороша.

СОН О СТАРШЕМ нерожденном сыне. Плакал во сне и, проснувшись, продолжал плакать.

ЧИТАЕШЬ ИСТОРИЧЕСКОЕ или религиозное, и постоянно указывается на утраченные тексты. «От его сочинений (святителя, богослова, философа) сохранилось только…» Но нам же хватает и сохранившегося. Пропавшие были, естественно, не хуже. И что? Библиотеки и те горели, и доселе горят. С непрочитанными текстами. И нам хоть бы что. Вздохнули, да и дальше живем. А сейчас и гореть им не надо, их просто убивают.

Помню свое счастье, когда во Пскове в 1968-м купил книгу Пушкина «Стихи, написанные в Михайловском», сегодня видел такую же на помойке. То есть, скажут, она «оцифрована». Она убита.

ВНЕЗАПНО ВДРУГ вспоминается какое-то меткое выражение, которое, может быть, и не употреблял лет шестьдесят. А оно, значит, жило во мне.

Вот сегодня вдруг выскочило: «Не спрашивают — не сплясывай!» Это человеку, который суется что-то сказать, толком не вникнув в суть дела.

КАТОЛИКИ И МЫ — это два мира, потому что было два детства. У них только Рождество, оно у них и главное. У нас, конечно, тоже Рождество, его незабываемое морозное ликование, а у нас еще и ледяные Крещенские проруби, но и, прежде всего, великий день — Пасха Христова. А она о чем? Она о победе над смертью.

Да и Рождество у них — это распродажа. И Санта Клаус для рекламы кока-колы.

Убогий у них быт. Замкнутый. Вот наши русские дома — какие резные окна, какие ставни, крыльца какие расписные. А у них, у них все внимание на двери. Запоры какие, засовы какие кованые. Видел я выставку такую. А видов наших замков там негусто. Я вообще из детства замков не помню. У них: мой дом — моя крепость, у нас: заходи, садись за стол.

И как они давали клятвы? Клали руку на эфес шпаги. Вроде красиво — слово рыцаря. Мы — прикладывая руку к сердцу.

Разница?

И нам еще говорят, что мы — Европа. Ну уж, увольте, в инкубатор не хотим. А считаете нас отсталыми, так от чего мы отстали? От безбожия? Слава Богу.

ХОРОНИЛИ АБРАМОВА. Человек из обкома не хотел давать выступить Василию Белову. Жена Абрамова, уже вдова, Людмила Александровна ворвалась в комнату президиума, где нам повязывали траурные повязки для почетного караула, и во всеуслышание заявила: «Если не дадите слова Белову, я вам прямо у гроба скандал устрою!»

А тогда только что наши войска вошли в Афганистан. Не самовольно, отвечая на просьбу правительства. Теперь, по прошествии времени, понятно, что для нас-то это было трагично: сколько гробов разлетелось по Руси, но гибель Афганистана отодвинуло. И в моем родном селе есть могилы «афганцев» и, позднее, «чеченцев». В другом районе, сам видел, могила солдата в его родном дворе. Потребовала мать, чтобы цинковый гроб (не разрешили открыть) закопали во дворе. Потом совсем недолго пожила, еще ей и сорока не было. И цинковый гроб, и ее, деревянный, упокоились на общем кладбище.

Тогда Василий Иванович предсказал трагедию Афгана.

Выступал там и Гранин Даниил. Причитал: «Ах, Федя, Федя, как ты рано умер, а ты так много обещал». Ну зачем так? Кто же тогда за Абрамова написал трилогию «Пряслины»? «Две зимы, три лета»? «Альку»? «Пелагею»?

Сам-то Гранин чего написал? «Иду на грозу»? Очерк об ученых. А с Адамовичем походили по квартирам блокадников, позаписывали. Да все втравливали в разговоры о мерзостях, например о том, куда приходилось девать экскременты. Именно эти либеральные классики воспитали нобелевскую лауреатку, которая соскребала с женщин на войне только грязь, только оговоры нашего воинства.

А вот есть в Белоруссии прекраснейшая писательница Татьяна Дашкевич. Она написала книгу «Дети на войне» — великая книга! И в ней много трагичного, но в ней есть свет любви.

Да, Федор Александрович. За неделю до его кончины мы с ним, еще Василий Иванович, обедали в ресторане гостиницы «Россия». Он все подшучивал над Василием Ивановичем, тот над ним. «Чего ж ты семгу заказываешь, ты же написал про нее «Жила-была семужка?» — «А ты и семужки в Вологодчине сухопутной не едал, хоть сейчас поешь. — И мне: — Пей, на нас не гляди. Пей. Написал же «Живую воду», пей, не уклоняйся от привычек народа».

Когда гроб с телом его опустили в родную ему землю на высоком берегу Пинеги и воздвигли над могильным холмом еще один холм из цветов, в деревенском клубе начались поминки. Село человек триста, но ведь очень много приехало отовсюду. Люди все шли и шли. Шли и несли поминальные рыбные пироги, завернутые в старинные расшитые полотенца. Женщины из Архангельского народного хора, все увеличивая льющиеся слезы, пели любимую песню писателя-земляка: «Ой, по этой травушке ходить не находиться. Ой, по этой травушке тебе больше не ходити, ой, на эту травушку тебе больше не ступати…».

МУЖЧИНА ДОЛЖЕН БЫТЬ как волк. Он или одинок, или всю жизнь с одной волчицей. А бегать за козами и овечками — это удел козлов и баранов.

И вот — услышишь в детстве-отрочестве какое выражение, оно тебе запомнится, живет в тебе и в тебе действует.

ИВАН ФЕДОРОВИЧ, фронтовик: — В Венгрию вошли, не забыть! Поле, копны соломы, все вроде как в колхозе, бегаем за немцами, гранатами, прямо как снежками, кидаемся. Мне попало. В госпиталь. Очнулся — кости, мясо на ногах — все перемешано. А вшей там! Смерть чуют. Перестелили все новое, все равно вши. И меня письмо нашло. От матери. О налогообложении. И яблони облагали. Вырубить она, я понял, не посмела, подсушила. Пришли: или отдавай овцу, или деньги, или под суд. Овцу увели. Она им: «У меня муж и два сына на фронте». Написала на командира части. Ко мне приходит в палату особист. «У тебя мать несознательная». Сам носом крутит, еще бы — мясо на ранах гниет, пахнет. — «Так и несознательная есть хочет». — «Вот ты как заговорил, а тебя хотели к награде». — «Зачем награду, овцу верните». — «Тебе, значит, овца дороже награды родины?» А сам торопится. Ушел. Ну и ни овцы, ни награды.

Да. А там же, в Венгрии, еще до ранения, у нас было — первый солдат в город ворвался. И его хотели к Герою представить. Действительно герой: двое суток безо сна. Там под всеми домами подвалы, в них бочки, вино свое. Он зашел в подвал — бочка. Стрелил в основание — струя льется. Выпил пару всего стаканов, с устатку распьянел. Дай полежу. Уснул. А струя льется. Так и утонул. И Героя не дали. Мы с ребятами обсуждали, жалели его. Хоть бы посмертно присвоили — семье бы какое пособие. А этот же, наверное, особист и пожмотился. Сам-то брякал железками.

Да, надо ему было не в низ бочки стрелить, в срединку хотя бы. Они же буржуи все, бочки у них как цистерны, залило подвал. Да, нагляделись мы в этой Европе на европейцев. Жадные до свинства. И чего на нас поперли, чего не хватало?

Ну да, дороги там хорошие, но и без дорог нам прекрасно. Хоть не сунется всякое дерьмо.

«О ИЗОБИЛИИ ПЛОДОВ ЗЕМНЫХ». Долгое время, когда в церкви слышал этот диаконский возглас, то сразу в памяти представлялось наше поле, засаженное картошкой, эти ряды, пласты, которые мы окучивали, пропалывали, на которые была вся наша надежда на пропитание в долгую зиму. На что еще было надеяться?

Но вот что важно сказать — воровства почти не было. Почти — это один-два кустика кто-то выроет, и всё. Или кто с голодухи, или мальчишки шли в ночное или на рыбалку. Но не больше.

Еще помню Подмосковье (ближайшее) все совхозно-колхозное. Поля, поля. Нас в баню водили из сержантской школы в Вешняках (метро «Рязанский проспект», недалеко Кусково) в Текстильщики (метро «Текстильщики») раз в неделю. Шли через поля капусты, свеклы, моркови, кукурузы, то есть через Кузьминки. Конечно, улучив момент, выскакивали из строя и вырывали кочан, какой побольше. Его тут же раскурочивали и съедали.

В этом я даже и не каялся. Не воровство это было, а витаминная подкормка солдат-защитников Отечества этим самым Отечеством.

БЫВШИЙ БРИГАДИР: — Ох, работали! Агроном за лето две пары кирзовых сапог изрывал. А как уборка шла, да если вдруг, в частом бываньи, непогода? Я всяко исхитрялся, но у меня чтоб люди без простуды. А как? Дождище хлещет, картошка тяжеленная, старики, дети-школьники, женщины, как сохранить? Вывозил в поле котлы, воду кипятил, заваривал чего-разного, травы. И поил горячим. Да еще хлебушка, да еще с молочком! Да когда и по яичку. Сам-то, конечно, на другом подогреве держался. С мужичками за день бутылки по три-четыре ошарашивали. Не вру! И — жив! Сейчас? О-о, нынешних бы в то поле вывезти, никто бы не вернулся (хмыкнул). Но нынешние и не поедут. Нынче дураков нет. Нынче люди стали умнее, а жить стало тяжелее. А тогда крепко нас подсадила компартия. (Подумал.) Но хоть работали, хоть прочувствовали. Нисколь не жалею себя за те годы, нисколь. Было б позорище, если бы я, например, на митинг пошел чего-то требовать. Глядел я на этих, что на Анпилова, что на эту Новодворскую. Только орать. А лопату не хошь в руки? А сто мешков мокрых перетаскать, загрузить-разгрузить, а они по шестьдесят, по семьдесят килограмм. (Долго молчал.) Если бы в Бога не верил, уже бы и не жил… Ох, Россия ты Россия, матушка…

ВЗЛЕТЕЛИ НАД СВЯТОЙ ЗЕМЛЕЙ. Облака редкие, над морем стоят над своей тенью. И будто и самолет замер. Нет, летим. Оглянулся назад — одно море, Боже мой, где ты, Святая Земля? Сердце бьется, говорит: «Здесь Она, здесь!» Всю, что ли, забрал?

СТОИТ ТОЛЬКО вечером лечь в постель и закрыть глаза, как сразу — просторы Святой Земли, тропинки Фавора, Сорокадневной горы, Елеона, побережье Тивериадского (Геннисаретского, Галилейского) озера, улочки Вифлеема, козочки Хеврона, подъем к пещере Лазаря Четверодневного в Вифании, зелень и цветение Горненского монастыря, торговые ряды в сумерках Акко, пещера Ильи-пророка на Кармиле в Хайфе, Сады Тавифы и гробница Георгия Победоносца в Яффе… И так идешь, идешь по памяти, так наплывает: Иордан, Мертвое море… смещаешься вниз к Красному (Чермному) морю, там Шарм-аль-шейх, разноцветные рыбы, утонувшие колесницы войск фараона. Синай! Ночное всегда восхождение. И при полной луне («В лунном сияньи Синай серебрится, араб на верблюде ограбить нас мчится…»), и при полной темноте с фонариками, когда и далеко впереди, вверху и позади, внизу, ленточки огней…

Или, обязательно тоже, Кильмезь. Великий Сибирский тракт, но котором она поставлена и стоит сотни лет. И все еще живые в памяти екатерининские березы. Свой дом. Из которого увезли в армию в 1960-м и который сгорел в 2011-м, то есть перешагнувший за столетие, и теперешний, новый, в котором в прошлом году жил всего-навсего пять дней. Пять из 365-ти. Вот и остается, как милость, память предсонных воспоминаний. Тополя, сирени перед домами, мальвы в палисадниках. И конечно, река, река, река. И луга в полном цветении разгара лета.

И ничего бы мне не надо, как только ходить по ним да дышать напоследок воздухом родины. А вот дышу бензиновым перегаром центра столицы. Но что делать? Разве бросишь борьбу за звание лучшего зятя Российской Федерации. Вот она, дорогая 97-летняя героическая теща, сидит рядышком. «А ночь какая темная, да?» — «Да». И это за десять минут десятый раз. Но мне все же легче, чем Наде. Наде за вечер раз пятьдесят: «Чем тебе помочь?» Послал Господь нам на старости лет возможность вырабатывать терпение.

Пожиратели времени

Мне кажется, это такие маленькие незаметные существа, которые всюду. У них вообще один рот, они все едят, а главное, пожирают наше время и одновременно заражают нас бациллами обжорства, лени, жадности. Но самое для них лакомое — это время. Вот они втравили человека в переедание, он уж еле дышит, а все ест и пьет. Упал поспать. А должен был потратить время на нужную работу, а теперь это время убито обжорством. Но оно не пропало безследно для пожирателей времени, это их добыча. Девица перед зеркалом часами. Эти часы опять же кормят пожирателей, а девица за эти часы просто постарела. Как ни намазывайся, умирать-то придется. Вот вытянули людей на безполезное орание на митинге. У кого дети не кормлены, у кого мать-старуха, а время на заботу о них уже не вернуть. Или идут, никто не гонит, на эстрадников смотреть. Что получат от этого? Удовольствия, скоро проходящего, чуть-чуть, да и удовольствие это от хохмочек, сплетенных из разврата и пошлости, а в основном все та же трата времени да усталость. А пожирателям радость.

Телезрители особенно кормят пожирателей. У них есть слуги: утешатели, убаюкиватели, увеселители. Пожиратели от награбленного времени пухнут, складируют время, как сжиженный газ, в хранилища. Потом продавать будут.

Две исповеди

Из «Русской мозаики» писателя Владимира Крупина.

Сегодня так получилось, что, ожидая исповеди, простоял в притворе всю службу. А пришел в храм заранее. Но очень много исповедников, да и батюшка молодой, старательный, подолгу наставляет. Да и сам я виноват. Утром у паперти остановила девушка: «Можно вас спросить? Вот я иду первый раз на исповедь, что мне говорить?» — «В чем грешны, что тяготит, в том кайтесь». — «Но я же первый раз». — Я улыбнулся и пошутил: «Тогда начинайте с самого начала. Вот, скажите батюшке, была я маленькой и маме ночью спать не давала, каюсь. В школе двойки получала...» — «Нет, я хорошо училась». — «И с уроков в кино не убегала?» — «Все же убегали». — «За всех не кайся, кайся за себя. Ну и так далее. Ухаживал за мной бедный хороший Петя, а я его за нос водила, все надеялась, что богатый Жора сделает предложение. Идемте!» Думаю, она поняла, что я шучу, но и в самом деле эта девушка стояла у священника целую вечность. Зря я пошутил, советуя ей вот так рассказывать свою греховную биографию.

Но видывал я и, так сказать, профессиональных исповедников. Особенно в Троице-Сергиевой Лавре в незабвенные годы преподавания в Духовной Академии. Обычно ходил к ранней Литургии в Троицком храме. А до этого на исповедь в надвратную Предтеченскую церковь. Там, на втором этаже, читается вначале общая исповедь, а потом иеромонахи расходятся по своим местам и к каждому из них выстраивается очередь. Иеромонахи очень терпеливы и доброжелательны. Но иногда бывало их даже жалко, когда видел, сколько им приходится терпеть от пришедших.

Исповедь — тайна. И что там говорит исповедник и что ему советует иеромонах, это только их дело. Но один раз так сошлось, что я был свидетелем двух исповедей. Я совсем и не хотел подслушивать, но сами исповедники так громко говорили, что их все слышали. Одна женщина, другой мужчина. Женщина после общей исповеди встала впереди всех, вынула из пакета школьную тетрадь и, помахав ею, объявила: «За мной не занимать!» А за ней стоял мужчина в брезентовой куртке, с рюкзаком и в сапогах, а за ним я. Мы уже не стали никуда переходить. И вот женщина стала зачитывать перечень своих грехов. Она сообщила монаху, что записала их по разделам, «чтоб вам легче было понять меня». И стала читать:

— Грехи против плоти: Объядение. Одевание. Пересыпание. Леность. Косметика. Грехи против духа: Осуждение. Пристрастие к зрелищам. Сплетни. Недержание языка. Нежелание покаяния…

Монах, седой старик, терпеливо слушал. Он только попросил ее говорить потише, но она возразила:

— А как же в ранние века Христианства? Публичная исповедь была, все вслух каялись. Да вот и при Иоанне Кронштадтском прямо кричали. Сказано же нам: не убойтесь и не усрамитесь. Мне скрывать нечего, я каюсь!

Монах смиренно замолчал. Может, он подумал, что это перечисление и есть исповедь. Но нет. Это все было только оглавление разделов. Чтение продолжалось.

— Питание. Соблазнялась в пост шоколадными конфетами, соблазнялась сдобой на сливочном масле, соблазнялась круассанами и мороженым…

Монах смиренно спросил:

— Соблазнялись или вкушали?

Женщина посмотрела на него как на непонимающего:

— Ну ясно же, если соблазнялась, значит, и вкушала. — Перевернула страницу. — Дальше. Грехи в одежде: носила короткое платье, носила обтягивающее платье, носила голые плечи, носила нескромные вырезы. Грехи против духа: обсуждала и пересуждала сотрудников и соседей, а также слушала и передавала сплетни…

Да, она была весьма самокритична. Мужчина впереди меня был не так терпелив, как монах. Он, я видел, медленно накаливался и наконец перебил исповедницу:

— Скажи: ты каешься или нет. Скажи и иди.

— А зачем я сюда пришла? — возразила женщина, но стала все-таки сокращать свои откровения. Заглянула в тетрадку и вдруг спросила монаха: — А вы женаты?

Опять же смиренно монах сообщил, что нет, не женат.

— Тогда я вам это место не буду зачитывать. — Еще перевернула страницы: — Смотрела сериалы, смотрела «Поле чудес», смотрела неприличные виды, в воскресенье долго спала…

Долго ли коротко ли, монах, тяжко вздохнув, накрыл ее епитрахилью, и она, победно помахав тетрадкой, ушла.

Подошел к монаху мужчина и с ходу заявил:

— Благословляй меня на Причастие к Преподобному Сергию!

— А вы читали молитвы к Причастию, Каноны? Готовились к Причастию?

— Я всегда готов!

— Читали Правило?

— Не буду я это читать, люди грешные писали. Я к святому Сергию пришел.

— Но есть же Правила святых отцов.

— Каких святых? Един Бог без греха. Правила люди грешные писали. У вас тут трехразовое питание, постель чистая, а я по вокзалам живу, слово Божие несу людям. За одно это меня надо похвалить. Я вообще с ходу могу причащаться.

Монах помолчал:

— А откуда вы узнали, что Преподобный Сергий святой?

— Как откуда? Житье читал!

— А кто же Житие написал? Люди грешные?

Тут мужчина запнулся. Монах смиренно сказал, что не может его благословить к принятию Причастия. «Прочитайте молитвы к Причастию, приходите. Вот на это благословляю». Мужчина сердито закинул рюкзак за спину и пошел к выходу, бормоча что-то сердитое, вроде того, что тебя, мол, не спросил.

На Литургии в Троицком храме и он, и та женщина стояли в первых рядах. Женщина пронзительно взирала на священника, дьякона, певчих. И видно было, знает службу. И стояла в храме как строгая проверяющая. Первой, даже до детей, подошла к Чаше. А мужчина все-таки ко Причастию подойти не осмелился.

См. также

Дата: 10 июля 2017
Понравилось? Поделитесь с другими:
1
9
Комментарии

Оставьте ваш вопрос или комментарий:

Ваше имя: Ваш e-mail: Ваш телефон:
Ваш вопрос или комментарий:
Жирный
Цитата
: )
Введите код:





Яндекс.Метрика © 1999—2017 Портал Православной газеты «Благовест», Наши авторы
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru