Рассказ.
Баночка с персидским порошком действительно оказалась в его комнате. Он улыбнулся, тщательно посыпал порошком те места на кровати, где могли быть зловредные существа.
Прочел вечерние молитвы, держась за образок Николая Угодника, который вместо ладанки висел у него на груди.
Этот образок святого Николая Диканьского, как называли этот чудотворный образ в местной церкви, Мария Ивановна заказала у своего священника после смерти двух своих детей, которые и по году не прожили. Третьего назвала Николушкой и молилась его Небесному покровителю, чтобы он сберег его от всех болезней и прегрешений. Надела этот образок на шею сыночку, еще когда его от груди не отрывали. И сыночек так привык носить образ святого, будто с ним и родился.
Когда неожиданно преставился ко Господу муж Марии Ивановны, Василий Афанасьевич, она, и прежде набожная, теперь и вовсе предала всю себя Господу. Траур по мужу не прекращала, замуж выходить за кого-то и не помышляла.
Все свои заботы сосредоточила теперь на сыночке, помогая ему всем, чем могла. У нее росли две дочери, но они находились рядом, а Николенька в Петербурге, один.
Сын платил ей ответной любовью, хотя порой и тяготился ее слишком ревностной о нем заботой.
«Да сохранит тебя Господь, дорогая матушка, — шептал он, стоя лицом к углу комнаты, где висела икона. — И наш Николай Диканьский пусть бережет тебя и меня, многогрешного. Я сегодня признался в любви, матушка. Любви совсем не плотской, а духовной. Кажется, она поняла меня, слава Господу. Ибо хоть я и фанфароню, матушка, и в письмах к тебе часто шибко преувеличиваю свое значение в литературе русской, но все же она, тонкий знаток и ценитель всего прекрасного, прямо и при всех сказала, что я поэт замечательный и редкий. Да, матушка. А ведь ее мнение дорогого стоит. Да и сам я, матушка, ощущаю в себе силы и еще напишу многое, только бы Господь не оставил меня. А иногда я чувствую, как Он покидает меня, тут-то нечистый и цепляется за ноги и хочет достигнуть моей груди. Только Николай Чудотворец его не пускает и не пустит. Я в такие минуты еще усердней ему молюсь и прошу защиты. Вот и сегодня, матушка, прямо холодом на меня пахнуло от этого нечистого человека, который сидел со мной в карете под видом доктора Александры Осиповны. Но твоя молитовка защитила меня. Ведь ты молилась за мою душу прегрешную, правда? Как и я сейчас молюсь о тебе».
Он перекрестился, прочел «Достойно есть» и только после этого забрался под одеяло, загасив свечу.
Опустил голову на мягкую подушку, вздохнул и скоро уснул.
Но сон его оказался безпокойным и страшным.
Сначала он увидел белые колонны, вход в какой-то роскошный дом. Вот он идет по мраморному полу, заходит в комнату и вспоминает, что она называется атриум. Там в белых туниках возлежат с кубками в руках какие-то люди. Один из них, видимо, хозяин, приветливо приподнимается и приглашает Николая Васильевича возлечь рядом.
— Рады приветствовать гостя из северной Фиваиды, — произносит он. — Мы узнали, что вы, Николас, сторонник мыслей, высказанных достопочтенным Павинием. Именно его речь произвела на вас столь глубокое впечатление… И решили пригласить вас на этот пир…
Лицо говорящего учтиво, слова льются плавно, весомо. Что это, театр? Но все здесь настоящее — очаг, мрамор, низкий, тоже мраморный, столик, кубки… Да и тоги белы, сшиты из прекрасной тонкой шерсти.
— Речь достойнейшего Павиния прекрасна, — продолжал хозяин дома. Николай Васильевич сообразил, что это то самое собрание философов, описанное Платоном в его сочинении «Пир». Значит, Агафон и есть хозяин, где на пиру был сам Сократ, Алкивиад и, кажется, Аполлодор…
— Но вот славный Эриксимах тоже произнес речь, уместную для глубокого рассуждения. Он утверждает, что бог Эрот, о котором идет у нас диспут, разлит везде. То есть любовь духовная неотделима от физической нашей природы, и посему одна из двух частей не может существовать отдельно. Не так ли?
— Я, — растерянно начал Николай Васильевич, — я… лучше послушаю вас.
— Тогда слушайте Аристофана, вашего лучшего союзника. Верно, Аристофан?
— О да, — ответил Аристофан с радостью. — Наш гость — друг комедии! А что может быть лучше комедии? Что любит публика и кому рукоплещет изо всех сил? Комедии! А Эрот главное действующее лицо комедии, ибо ничего нет похвальнее любви. А ведь любовью называется жажда целостности и стремление к ней. Согласны, Николас?
— Да, пожалуй. Но…
— Хочешь сказать, что будешь писать не только комедии, где твой Вакула самого черта оседлал и в столицу по небу понес прямо к императрице? Ведь это замечательно! За сандалиями для любимой, как они там у вас называются…
— Черевички.
— О да! Превосходно! Осушим по такому случаи кубки, — и он выпил первым.
Гоголь заметил, что лицо Аристофана как-то странно покривилось, словно поползло в сторону, безобразно растягиваясь…
— Не обращай внимания, — сказал человек, доселе молчавший. — Скажи, пришелец, любят то, в чем нуждаются и чего не имеют?
— Пожалуй, — ответил Гоголь, понимая, что с ним говорит сам Сократ.
— И значит, Эрот лишен красоты и нуждается в ней?
— Выходит, что так.
— Так неужели ты назовешь прекрасным то, что совершенно лишено красоты и нуждается в ней?
— Нет, конечно.
— И ты все еще утверждаешь, что Эрот прекрасен, как ты об этом толковал великолепной Александре?
— Я говорил о любви духовной! — вскричал Гоголь.
— Но ты же согласился, что Эрот неделим.
— И получается, Гоголь, — радостно заключил Аристофан, — что ты сам не знал, что тогда говорил! — и лицо его окончательно стало мордой.
— А ведь ты и в самом деле прекрасно говорил, — продолжал Сократ. — Но скажи еще вот что. Не кажется ли тебе, что доброе прекрасно?
— Да…
— Но если Эрот нуждается в прекрасном, а доброе прекрасно, то, значит, он нуждается и в добре.
— Я, — сказал Гоголь, — не в силах спорить с тобой, Сократ.
— Нет, милый мой Гоголь, ты не в силах спорить с истиной, а спорить с Сократом дело нехитрое.
— И в таком случае, Гоголь, не стой на том, что все, что не прекрасно, безобразно, а все, что не добро, есть зло. И, признав, что Эрот не прекрасен и также не добр, смейся! — Аристофан захохотал, и свиная морда его затряслась.
Гоголь вскочил, отпрянул. И заметил, что голова Сократа стремительно лысеет, исчезают льняные кудри, а вместо них вырастают рога. И лицо так же стремительно изменяется, рот становится длинным, нос заостряется, лоб уменьшается, и… предстает перед Николаем Васильевичем герр профессор, лечащий доктор его Александры!
— Я так и знал, что это ты! — крикнул, пугаясь, Гоголь. — Но у меня есть оружие против тебя, проклятый!
— Это ты… ты… как твой чиновник… Ружье-то потерял, чем будешь защищаться? Мы сейчас тебя…
— А я вот так! — Гоголь схватил грифель, лежащий около Агафона, и быстро провел около ног своих круг. Перекрестился:
— Господь — сила моя, Господь — защита моя и спасение мое. Слава тебе Боже, слава Тебе.
Один из философов истошно завопил, превратился в мелкого беса и запрыгал около круга:
— А шинель-то у Гааза стащили воры! Стащили!
— Врешь, бесенок! Вернули! Вернули!
— Стащили! Стащили!
— И чиновник твой подох! — басом сказал тот, что был раньше Эриксимахом. — А как его звали? А как?
— Как, а? Как? — подхватил и Агафон.
Бесы взялись за руки и принялись плясать вокруг Гоголя.
— Шинель-то гражданская! На толстой вате!
— На подкладке без износу!
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя. Господи, помилуй! – шептал Гоголь.
Бесы завизжали все вместе, поднялись к потолку, метались у высокого окна, ища выход из помещения.
— Господи, помилуй мя, — еще усерднее молился Гоголь, — Господи, помилуй!
— А как его звали? А как? — визжал самый мелкий и самый противный бесенок.
Николай Васильевич защитился крестным знамением от бесенка, норовящего прыгнуть на него сверху. Тот взвился к потолку, юркнул в дымоход.
— А вот так! — крикнул Гоголь и проснулся.
4
Он сбросил одеяло, сел на кровати, спустив ноги к полу. Лицо и шея были мокры от пота. Потянулся к спинке кровати, где должно было висеть полотенце, но не нашел его. Встал, раздвинул оконные шторы.
От белизны он даже зажмурил глаза — ночью выпал густой мягкий снег. Он лежал на ветвях деревьев, на листьях, еще только начавших желтеть, на аллее, по которой они вечером гуляли с Александрой Осиповной.
Все увиденное во сне еще стояло перед глазами, и он все еще слышал взвизги: «А как, а как его зовут?»
«Да Акакий, вот как, — неожиданно пришло ему на ум, и он облегченно вздохнул. — Акакий! Господи, слава Тебе! Какую благость Ты сотворил!»
И правда: первый снег преобразил землю — нарядил ее, как на праздник, закрыл колдобины и ухабы, выбелил дочиста подворье.
Николай Васильевич хотел открыть окно, но передумал, боясь простудиться.
«Сначала остынуть, одеться, — решил он и стал приводить себя в порядок. В порядок выстраивались и мысли:
«Акакий… Постой, как же бишь это по-русски… Что-то такое доброе, мягкое… Акакий… А! «Незлобивый» и еще какой-то… Кажется, «беззащитный»… Ладно, проверю по святцам… Вот ведь приснится… И про ружье… про шинель… Интересно, тот чиновник хоть раз выстрелил из этого ружья? Ведь ружье на то и дано, чтобы стрелять… Ну, конечно, он не выстрелил в своих мучителей. Ведь, как мне говорили, от расстройства он скончался… Да, умер, бедный».
Так размышляя, стряхивая с себя, как крошки, прилипшие к одежде, ночные видения, Николай Васильевич оставлял в копилочке своей памяти лишь то, что ему нужно было для работы.
Умывшись и расчесав свои густые черные волосы до плеч, повязав галстух и осмотрев себя со всех сторон, он вышел из комнаты.
В горнице уже хлопотала хозяйка, Глаша помогала ей.
Появилась и Александра.
Платье она надела вчерашнее, но лицо выглядело иначе: щеки если не назвать свежими, то все же не такими бледными, как вчера. Глаза не блестят, но и не тусклы вчерашней болезненностью.
— Вы, Александра Осиповна, если не свежи, как первый снег на дворе, то все же и не печальны, как те листья, которые мы с вами видели вчера, — сказал Николай Васильевич.
— Да уж, снег. Как вот ехать-то будем?
Показался немец. Тщательно одетый, с лицом, будто припудренным сверх меры: бледен и неприступен.
Поздоровался со всеми легким кивком головы.
— Почифаль плохо, — ответил он на вопрос Александры Осиповны. — Заболель.
— Неужели? Как же быть?
— Принял меры, — сказал он и выпятил вперед нижнюю губу.
Гоголь смотрел на него, словно сейчас, как недавно во сне, лицо профессора должно было превратиться в свиную морду.
— Доктора тоже болеть, — доктор развел руки в стороны.
Сели завтракать. Ветчину, зажаренную с яичницей, доктор есть не стал. Пил мелкими глоточками кофий.
— Вам, герр поэт, дам лекарства и скажу, как их дафать Александре Оспофне. Я с вами не ехать. Фозфращаться ф Петербурх.
— Неужто вам так плохо? — обезпокоилась Александра.
— Могу фас заразить. Ф этом дело.
«Как славно!» — чуть не вырвалось у Гоголя, но он успел сделать серьезную физию:
— Ах, как жаль, как жаль.
— Не ошень. Еще уфидимися.
Доктор заверил Александру Осиповну, что графа он успокоит, так как она вполне здорова и попутчик у нее есть, который за всем проследит. Затем встал, учтиво поклонился и был таков.
Настроение у Николая Васильевича стало таким славным, что когда сели в карету и отправились в путь, он замурлыкал:
Ой не ходи, Грицю, та й на вечорниці,
Бо на вечорницях дівки-чарівниці!
Котра дівчина чорні брови має,
То тая дівчина усі чари знає.
Александра не смогла сдержать улыбки:
— Неужели уси чари?
— Уси. Ах, как славно, что фитюк остался позади!
— Кто?
— Фитюк. Он же все время фекает. Я и придумал ему прозвание — фитюк.
Глаша хихикнула в кулачок.
— А знаете ли вы, Александра, что я и Грофскопфер, о котором давеча говорил, тоже придумал. Нет такого города на карте. И Ганса Кюхельгартена тоже не было и нет.
— А это кто ж таков?
— Это в юности я такого поэта выдумал. А когда провалился с его писаниями в стихах, вроде как у Жуковского, понял, что надо писать о своем, родном, что с молочком материнским впитал… Ах, Александра, дорогая вы моя, вам я могу теперь рассказать, что сейчас в сердце моем. И Глаши не буду стесняться. Потому что она девушка очень хорошая, выбор ваш правильный… Будете слушать меня?
— Да зачем спрашивать, хохлик!
— Ну так слушайте. Сначала я вам скажу, что это вовсе не доктор-немец с нами в карете ехал.
Лицо Гоголя побледнело. И глаза стали иными — в них заблестела тайна.
— О чем ты, Николай Васильич? Этого доктора я знаю уже не первый год.
— И я тоже, — сказала Глаша.
— И будете знать дальше, когда вам будет плохо, и когда вы умирать будете! — строго сказал Гоголь. — Неужели вы не почувствовали холода, который от него шел?
— Нет.
— И я ничего не почувствовала, — подтвердила Глаша.
— Так почувствуете, когда она снова придет. И тогда делайте все возможное, чтобы он поскорее ушел. Все силы напрягайте! Молитесь! Сильно молитесь, как только можете!
— Так это…
— Да, Александра Осиповна. Да! Она в таком обличье перед вами предстала. Вы посмотрите, Александра, как вы ожили, когда она почувствовала, что ей тут делать нечего! Так, Глаша? Посмотри на свою хозяйку. Разве силы и красота к ней не вернулись?
— Да, — сказала Глаша.
— Ну вот. А теперь мы можем спокойно ехать, и никакой снег, никакие ухабы нам не страшны.
И как раз в эту самую минуту их так тряхнуло, что все подскочили, ударившись головами о крышу кареты.
— А, так ты еще лезешь к нам, проклятый! — крикнул Гоголь и перекрестился. — Господи, защити и спаси нас!
Перекрестились Александра и Глаша.
Карета остановилась.
Они вышли на дорогу, осмотрелись.
Слева лежало поле, засыпанное снегом. В конце его стояли избы, а дальше, на взгорке, белела церковь с голубой маковкой и золотым крестом на ней. Крест переливался, вспыхивая лучиками на солнце, которое выглянуло из-за туч.
И небольшая эта церквушка преображала белое пространство, вливала в него радостную нежность.
Гоголь улыбнулся, глядя на тонкие березки, росшие с края поля.
«Вот такой будет мой Акакий… Нет, он не просто незлобивый, а дважды незлобивый. То есть Акакий Акакиевич… Такой же невысокий, как эта березка… Ну, не такой тонкий, но и не толстый. Ходит на цыпочках, как тот чиновник ходил… Когда я его спросил, почему он так ходит, он ответил, что подошва меньше изнашивается и башмаки не надо чинить, тем более новые покупать… Еще он сказал, что копит деньги, чтобы маменьке к Пасхе подарок преподнести… Да… Такие вот башмаки, уже не черевички»…
— Что там, Петрович? — спросила Александра кучера.
— Да все уже, колесо подтянул. Такие ухабы под снежком спрятались, прямо страсть!
Проехали дальше. Гоголь иногда взглядывал на Александру Осиповну, радуясь, что дорога далека и еще немало времени ему удастся провести вместе с ней. Может быть, это никогда больше не повторится. Ну что ж, слава Богу, что Он дал ему радость этой встречи.
«Так что я думал… Про башмаки? Вот и фамилия моего героя пришла, слава тебе Боже».
— Александра, а как тебе такая фамилия нравится — Башмачкин.
— Комедию сочиняешь?
— Какая уж тут комедия. Тут трагедией больше пахнет.
— Тогда Башмачкин никуда не годится. В трагедии нужны звучные фамилии. Там же действуют короли, цари, князья и прочие герои.
— Например, Маврокордато. У одного помещика я видел громадную картину, где этот греческий полководец изображен в полный рост. В красных панталонах и в очках. Или у другого помещика сыновей звали Фемистоклюс и Алкид. Славно?
Александра захохотала.
— Это где ж таких помещиков ты встречал?
— Да у нас, на Полтавщине. А в Петербурге встречал фамилии не менее удивительные. Вот, к примеру, Яичница. В Третьем отделении и сейчас служит. Говорит: «Хотел сменить фамилию на Яичницын. Но его превосходительство запретил. Говорит, будет произноситься как «Сукинсын».
Александра опять рассмеялась.
— Нет, тебе надобно обязательно писать комедии, хохлик. Ты так умеешь развеселить! И главное, с серьезной миной.
— Напишу, наверное. Но сейчас меня другое занимает… Ах, не знаю, как сказать даже тебе, хохлачка. Знаю только, что это будет теперь не про нашу милую Украйну, а про Петербург. И совсем не князья и графы мне мерещатся… Да что там говорить, когда еще и сам не знаю, что будет… Как Бог даст.
— Я верю, что Он даст тебе очень многое.
Гоголь промолчал. Ему хотелось взять руку Александры и поцеловать. За то, что она верит в него. За то, что Господь создал ее с таким совершенством — красивую, умную, верную. Не ему она предназначена, не ему.
Что ж, у каждого свое предназначенье. Каждый зван Господом, как тот царь из Евангелия, который сзывал к себе на пир. Но пришли лишь немногие. Одному надо было в поле, другому что-то продать, третьему куда-то пойти.
Людей всегда одолевают заботы. Вечно они спешат и куда-то им срочно надо. Но только не в храм, не на молитву, не к Господу.
«Ибо сказываю вам, что никто из тех званых не вкусит моего ужина, ибо много званых, но мало избранных».
«Да, так, — подумал Гоголь. — Надо прийти на пир не к Агафону, где с кубком возлежит сам Сократ, а на встречу с Христом. Тогда и будет пир Души».
«Сказать об этом Александре? — подумал он. — Нет, я лучше напишу ей».
Лошади уверенно катили карету по русской дороге, и все ближе становилась Москва.
И ближе становился день, когда из-под пера человека, который сейчас сидел в этой карете и рассказывал всякие забавные истории петербургской красавице и ее служанке, выйдет безсмертная повесть «Шинель».
И герой этой повести по имени Акакий Акакиевич Башмачкин, мелкий чиновник Петербургского департамента, с которого воры ночью снимут такую безценную для него шинель, который «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек», станет в один ряд с принцем Гамлетом и королем Лиром, философом Фаустом и рыцарем печального образа Дон Кихотом.
Рис. Г. Дудичева.
Использование материалов сайта возможно только с письменного разрешения редакции.
По вопросам публикации своих материалов, сотрудничества и рекламы пишите по адресу blago91@mail.ru